Американский инженер, залезший ночью на экскаватор, чтобы работать всю смену простым драгером, – такое Андрей Савельевич видел впервые. Рассуждая нормально, это была тоже «штучка», но она не исчерпывалась простой иронической улыбкой в глазу. Она нарушала всю азбуку. И Андрею Савельевичу было не по себе. Он чувствовал то, что, вероятно, должен чувствовать верующий, трудолюбиво и набожно проведший жизнь, которому вдруг в последнюю минуту, после соборования, поп сказал по секрету, что никакого бога нет.
«Ишь шпарит!» – подумал Андрей Савельевич, посматривая на взлетавший и падавший ковш, который комсомольцы с трудом успевали нагружать доверху.
Теперь он в свою очередь чувствовал себя неловко, один на гряде кавальера, и, оглядываясь кругом, раздумывал, что ему полагается делать в такой необычной ситуации. Стоять тут бесцельно наверху, когда работало даже заграничное начальство, – было явно нехорошо.
Кир-ка, кир-ка, кир-ка… – скрипело и звенело внизу.
Андрея Савельевича, как и Кларка, выручил случай. Снизу донёсся крик, и один из комсомольцев упал, потом привстал и прислонился к стене.
Тогда Андрей Савельевич тихонько спустился вниз, будто шёл посмотреть, что стряслось. Очутившись внизу, среди запаренных, блестящих от пота людей, в общей суматохе он незаметно поднял кирку и, нахлобучив на глаза тюбетейку, стыдливо принялся колоть камень.
Когда утром на работу явилась первая смена, она не сразу спустилась в котлован. У кавальера состоялся летучий митинг. Митинг открыл секретарь постройкома Гальцев, худой белобрысый парень на длинных ногах. Возраст его не позволяла в точности определить наивная цыплячья белизна волос и ресниц, словно выгоревших на солнце. На строительстве закрепилась за ним кличка «Египтянин», вероятно потому, что вид у него был такой, как будто спал он в складе на хлопке и не успел отряхнуться: на голове, на веках, на небритом лице остался белый хлопковый пух.
У Гальцева с утра был неприятный разговор с Синицыным, стащившим его в четыре часа с постели, – один из тех разговоров, когда один говорит, а другой молчит. Как назло вчера, – греха не утаишь, – Гальцев на октябринах у младшего бухгалтера распил бутылочку дубняка и, вернувшись домой в третьем часу, лёг спокойно спать. Узнав из уст Синицына, что дальверзинцы не вышли на работу, он пробовал было защититься вполне резонным замечанием: не может же он каждую ночь сидеть на котловане, но Синицын так выразительно посмотрел на него и таким, необыкновенным в его устах, неприличным выражением охарактеризовал работу постройкома, что Гальцев больше слова не брал, решив твёрдо про себя поставить немедленно на ноги все рабочкомы.
В течение трёх часов митинг был подготовлен.
Взбираясь на кучу камней, которая должна была заменить трибуну, Гальцев почувствовал бурный прилив красноречия. Он умел агитнуть, речь свою обдумал на ходу и боялся только одного, как бы, в увлечении, не покрыть дезертиров матом. Это с ним бывало, по этой линии был даже один выговор. Окидывая взглядом собравшуюся толпу, Гальцев думал с горечью, что выговора за ночную бузу дальверзинцез ему не избежать; спасти его может только исключительная активность и немедленная ликвидация прорыва.
Речь отгрохал хорошую, обстоятельную, рвачей почистил отборными словами, – с песочком, но без мата, зацепил и промфинплан, отметив, что комсомольская бригада перевыполнила задание на одиннадцать кубометров. Фразы, готовые, привычные, такие, какими поставляли их газеты, – в хорошем лозунге слова не переставишь, – летели из него, как из мясорубки: и ликвидация кулака как класса, и шесть условий, и овладение техникой. От рвачей из ночной смены, пропущенных через эту мясорубку и измолотых на котлеты, остались лишь, как дощечки на кладбище, одни позорные ярлыки: кулацкие подголоски, предатели рабочего класса, враги социализма.
Он всегда говорил речь, как играл в «козла», заранее приберегая козыри, чтобы не дать себя побить неожиданным вопросом или возгласом из публики. На этот раз игра была верная, в руках три крупных козыря: Кларк, Андрей Савельевич и плотник Климентий. Козыри стояли в толпе, потные и измазанные. Гальцев бросал их неторопливо, по одному, начиная с Климентия – сознательного рабочего, вставшего на ликвидацию прорыва на чужом участке; перешёл к Андрею Савельевичу – примеру единения инженерно- технического персонала с рабочей массой в общей борьбе за промфинплан; когда же, наконец, заговорил об американском инженере, проработавшем всю ночную смену вместо свалившегося драгера, толпа забулькала рукоплесканиями, кто-то крикнул: «Качать!». Отбивающегося недоуменно Кларка подхватили и, несмотря на его отчаянное сопротивление, раза четыре подбросили на воздух, потом церемонно подняли с земли его упавшую тюбетейку, помогли отряхнуть брюки и отпустили, виновато улыбаясь.
Гальцев сошёл с импровизированной трибуны. Он был доволен речью и произведённым эффектом. Спускаясь по камням, он оступился и сорвался прямо в объятия Климентия.
– Ты бы им сказал парочку слов, товарищ Притула, – предложил он, придя в равновесие, словно его, Притулу, он только и разыскивал.
Климентий от неожиданности снял картуз.
– Это я-то?
– Можешь говорить?
– А то языка у меня, что ли, нет?
– Лезь тогда на трибуну… Слово имеет товарищ Притула, плотник, проработавший всю ночную смену с комсомольской бригадой.
Климентий немного сконфуженно мял в руках картуз.
– Так что, товарищи, мне тут подъёмник ставить надо. С выстукадой, чтобы по ней камень отъезжал на колесиках. И вам подмога и нам, плотникам, интересно. Только не люблю я дела откладывать. Сказано делать, делай. А тут мне Андрей Савельич намедни говорит: нельзя, говорит, ставить, камень убрать некому. Вот, говорит, подожди, пока они выберут. А я говорю: да нешто такие выберут? Оно выходит – одна задержка. А мне ещё давеча Андрей Савельич говорил: копер-то он не простой, а с принципом, без бумажки не построишь. А я ему говорю: строили мы и почище, и мельницы строили, и ветряки строили, нешто нам копра не построить! Покажи, говорю, где строить надо, – построим. А тут, выходит, камень не убран, и строить, говорит, не убравши камня, нельзя. А работу кто же любит откладывать, сказано сделай, значит делай. И камень, выходит, убрать надо, как же ставить, не убрамши? Обязательно надо. А то, выходит, не работа, а одна задержка…
Мало кто понял, о чём говорил Климентий, а говорил он долго, даже вспотел и, слезая с груды камней, вытер лицо картузом. Все громко хлопали не столько тому, что он говорил, сколько количеству вывезенных