— Статью я написал… И взял обратно.
— Почему взял обратно? Опять не поладили с Пальминым?
— Дело не только в этом. Получилось плохо. Завтра я съезжу в виноградный госхоз, поговорю с людьми… В городе есть ученый виноградарь. Он даст интересный дополнительный материал.
— Почему же вы раскачивались четыре дня? Покажите статью… Владимир Иванович, познакомься с нашим молодым литработником Киреевым, — сказал Наумов, уже читая статью Степана. — Ты слышал, как рыцарски он только что отстаивал свое право на самоуважение?
— Что весьма приятно… — Дробышев, сидевший у редакторского стола, но вставая, протянул Степану руку. — На фоне высказывания того живчика — как его?.. Нурина? — ваши мысли были звездой во мраке ночи. Рад познакомиться!
— А теперь полюбуйся, как этот рыцарь пишет о важных вещах.
Дробышев просмотрел творение Степана быстро, как бы втянув одной затяжкой.
— Да-а, недаром ваш округ называют засушливым, — пошутил он.
— Но ведь я хотел исправить статью, — попробовал защищаться Степан.
— Не всегда поздно лучше, чем никогда! — оборвал его Наумов. — Слишком поздно вы додумались, что статейка получилась дряблой…
Наумов вызвал Пальмина, представил ему Дробышева как будущего заведующего отделом экономической жизни в «Маяке», и Пальмин унес статью в типографию. Редактор, укладывая какие-то бумаги в портфель, добавил Степану горчицы:
— Стыд, позор, честное слово! Довели до того, что в воскресном номере мы вылезаем с такой серой, беззубой штукой! А вопрос о филлоксере, о будущем виноградарства в нашем округе важный, интересный.
— Глыба мрамора не стала статуей, так как ваятель не соблаговолил коснуться ее своим вдохновенным резцом, — отметил Дробышев. — Бывает.
— И очень часто… — Наумов предложил Дробышеву: — Если хочешь пройтись по городу, возьми в провожатые Киреева. Намыль, намыль ему голову за филлоксеру! И не жалей мыла. К счастью для этого парня, он умеет терпеть критику…
— Не бойтесь, мне не хочется ругаться, — сказал Дробышев, когда редактор вышел. — Сегодня последний день моей свободы. Завтра надеваю редакционное ярмо в «Маяке». Пройдемся по городу?
Вышли на улицу, к первым вечерним огням.
Степан ждал расспросов Дробышева о положении в редакции, но, как выяснилось сразу же, Дробышев, по-видимому, был хорошо осведомлен о делах и заботах «Маяка». Зато он охотно рассказал о себе, о своей семье, и чувствовалось, что он уже соскучился по дому. Он старый журналист, москвич, участник гражданской войны, имеет трех ребятишек — все девочки, и притом прелестные. Младшая дочурка — послевоенного издания, как в шутку выразился Дробышев, — приболела, врач посоветовал просолить ее в море и поджарить на южном солнце.
Дробышев списался со своим фронтовым другом Наумовым, и вот он здесь. Чего не сделаешь ради ребенка!.. Как только решится вопрос о жилье в Черноморске, он перевезет семью, оставив московскую квартиру на попечение тещи.
— Я приехал на Курский вокзал в шубе, — сказал он. — В Москве много снега, красные носы, запах печного дыма, а здесь… Что это, зеленый плющ на стене? Волшебно!.. Когда я с вокзала ехал по Черноморску, все это — теплынь, легко одетые люди — показалось нереальным. Но стоило на минуту попасть в редакцию, и вот она, привычная действительность. Есть Наумов, есть Киреев и Киреевы, есть Нурин и Нурины. Как везде.
— Как везде?
— Поверьте, редакция «Маяка» не исключение. Они вышли на Малый бульвар, повисший над городом.
Огни улиц и домов искрились внизу, потом они сразу обрывались, и дальше было совсем темно — там чувствовалось море, невидимое и наполнявшее все соленым дыханием.
— Не исключение, — повторил Дробышев, опершись на балюстраду и вглядываясь в темноту. — Еще недавно газеты переживали жесточайшие трудности. Вы не работали в то время в газетах? А меня этот сложный период застал в Екатеринбурге, на Урале. Местная газета была снята с государственного снабжения, переведена на хозрасчет, стала платной штукой. Тираж сразу упал раз в десять. Газета выходила на оберточной бумаге, толстой, желтой и волосатой, как плохая замша. К тому же окончательно сбитый шрифт и жидкая, бледная краска. Читать совершенно невозможно. Сотрудники получали пуд муки в месяц на человека, немного постного масла, иногда один-два фунта мяса. И миллионы, миллионы рублей, на которые нельзя было ничего купить. Голодно, холодно, подравнивание под нэп, под нэпача. Отдел рабочей жизни заполнялся пустыми заметками о работе профсоюзов… Некоторые журналисты были всерьез умерены, что нэп заставит нашу печать стать слугой нэпача. Дудки! Газета оперлась на рабочих. Началась кампания коллективной подписки. Рабочие платили за газету в складчину. Нищие, голодноватые люди поступались последними копейками, чтобы не лишиться своей, рабочей газеты… Но они же требуют от газеты серьезной работы вместо разных пустячков. Многие старые журналисты не слышат и не признают этого требования. Они глухи на это ухо… У вас в редакции, вернее — у нас в редакции, конечно, спорят по вопросу нужно-интересно?
— Как раз сегодня мы схватились с Нуриным… насчет филлоксеры.
— Все ясно… Вы доказывали, что, коль скоро материал нужен, важен, значит, он интересен, а Нурин безоговорочно лишал этот материал права на читабельность. Вы, кажется, понимаете, что важное можно и нужно подать интересно, увлекательно, а Нурин не может и мысли допустить, что статья о черновом хозяйственном деле может занять, увлечь читателя. Читателю, по мнению Нурина, нужно давать побрякушки — удивлять, пугать, смешить… Читабельно, по его мнению, лишь это. Большие задачи советской журналистики — задачи строительства социализма — для него не закон. Конечно, ищет сенсации?
— Гвозди…
— И он мастер добывать такие гвозди?
— На днях притащил статейку о состоянии крупнейших нэпачей города. И не понял, почему Наумов назвал ее желтой. Воевал отчаянно.
Дробышев рассмеялся:
— Ну еще бы!.. Очень распространенный тип старого журналиста. Не хочет и не может понять, что в нашей стране на смену буржуазной прессе пришла и утвердилась навсегда пресса трудящихся. Вместо прессы, служившей паразитам, — пресса, служащая труженикам. Вместо газет развращающих, прививающих рабью психологию, — газеты, участвующие в строительстве нового мира… О буржуазных газетах, конечно, говорит с упоением.
— У нас вообще много говорят о заграничных газетах.
— О буржуазных, — настойчиво уточнил Дробышев. — Об их потрясающих тиражах, технике, осведомленности. И все это правда, но какие это вонючие лоханки и как много в них яда, отравы… В Москве я просматривал эти газеты, языки я немного знаю… Ужасающее, нудное однообразие, в конце концов. Газеты выполняют три заказа хозяйки-буржуазии. Лгут о Советском Союзе, извращают и обливают ядовитой слюной все наши мероприятия, рекламируют буржуазный образ жизни, делающий человека зверем в отношении ближнего и покорным, униженным рабом в отношении правящих мерзавцев, забивают мозги читателей сенсациями — происшествия, происшествия и снова происшествия. Пожары, убийства, похождения всяческих нарушителей общественной морали, альковные тайны… Дело известное…
Казалось, Дробышев забыл о Степане. В его голосе звучала насмешка, но насмешка горькая… может быть, и над самим собой, отдавшим много лет той печати, которую он сейчас проклинал.
— Вы не курите? — спросил он. — Дал жене слово с переездом на юг бросить курево, но, вероятно, не выдержу. Проводите меня до гостиницы. Завалюсь спать пораньше.
Он остановился во второразрядной гостинице на тихой улице.
— Да, насчет филлоксеры, — вспомнил Дробышев, прощаясь со Степаном. — Не буду отягчать вас советами. Но вы же сами понимаете, что читатель у нас особый, какого мир еще не видел. Массы, бывшие низы, люди трудной жизни и большого будущего. Он хозяин жизни, он творец будущего, и он хочет много