Когда он вернулся в редакцию, Пальмина не было. Одуванчик работал за своим столом. Нурин, пришибленный и съежившийся, сидел, подперев голову левой рукой, медленно водя пером по листу бумаги, на котором сверху было крупно написано: «Заявление», а дальше следовали заштрихованные кружочки, кубики и треугольнички. Вся его фигура была воплощением злосчастья.
— Но ведь все читают мои алмазы, все говорят о них! — воскликнул он, отшвырнув перо, вскочил и забегал по комнате. — Понимаешь, Киреев, все читают, всем нравится, весь город гудит, и только один Абросимов догадался, что заметка вредная, тлетворная, чуть ли не контрреволюционная… Весь город идет не в ногу, только Абросимов и Наумов идут в ногу! Любая… понимаешь ли, любая газета поместила бы материал об алмазах не задумываясь, с поклоном!
— Любая, за исключением «Маяка», — отозвался Одуванчик. — Наш «Маяк» — не любая газета…
Теперь под горячую руку Нурин сказал то, что не решился бы сказать в обычных обстоятельствах.
— Да, не любая! — крикнул он. — Кто ее редактирует? Человек, не имеющий никакого отношения к журналистике, сухарь, начетчик! А кто им командует? Матрос, неспособный связать двух слов.
Молодые репортеры бросились в бой. Как смеет Нурин говорить такие вещи о Наумове и Абросимове! Что он знает об этих людях — о Наумове, сильнейшем теоретике в округе, о секретаре окружкома, страстном ораторе, любимце портового и заводского народа?
— Но кто дал им право портить газету, сушить ее, навязывать всем свои вкусы! — кричал Нурин, мечась по комнате. — Это называется свободой печати, да? Это свобода? Такого я в жизни не видел…
— Нельзя ли потише? — В дверях своего кабинета показался Дробышев, о присутствии которого в редакции все забыли; прислонившись к косяку двери, он продолжал чинить карандаш, сбрасывая легкую стружку с лезвия перочинного ножичка. — Уж не говоря о том, что вы мешаете мне работать, соображения простейшего такта противоречат вашим высказываниям о Наумове и Абросимове. Высказываниям безоглядным, несправедливым, глупым… Третье и самое важное — вы плетете дикую чушь о свободе печати. За одно это вас надо было бы выбросить из редакции. И выбросим, если вы не угомонитесь!.. Учтите! Но вот что меня интересует. Из ваших слов явствует, что вы раньше видели свободу печати и пользовались ею, писали все, что вам заблагорассудится. Так?
— Во всяком случае… — начал Нурин, по заставил себя прикусить язык и, махнув рукой, пробормотал: — Да что там говорить…
— Нет, давайте поговорим, — сказал Дробышев. — Я недавно перелистал комплекты «Вестника» чуть ли не за десять лет. Дрянная, беспринципная газетенка, базарная торговка, крикливая сплетница на шести — восьми громадных полосах. Ваши материалы легко угадываются по лексикону, по короткой фразе, в которой вы допускаете не больше одной занятой. Так вот… В стране творились безобразия, свирепствовала охранка, буйствовали всяческие погромщики, а вы добросовестно живописали свои патриотические чувства по поводу приезда в Черноморск августейших особ царствующего дома, давали напыщенный репортаж об архиерейском богослужении. Вы делали это потому, что были монархистом, членом черносотенного «Союза русского народа»?.. Нет? Вы возмущенно отвергаете мое предположение? В таком случае следует вывод: вы, против своей совести, безропотно, с усердием поставляли в газету то, что требовал ваш хозяин купец Жевержеев, денежный мешок, биржевик и спекулянт.
Одуванчик, сделав ладонь коробочкой, хлопнул ею по столу, словно поймал муху. Действительно, Нурин был пойман; он смотрел на Дробышева открыв рот.
— Ответствуй! — сказал Одуванчик.
— Вы, Владимир Иванович, тоже работали в старой печати… И, вероятно, не очень-то отличались от нас, грешных, — напомнил Нурин с усмешкой.
— Я переменил пятнадцать редакций и нажил волчий билет. Я был беспартийным, но… согласен выдержать очную ставку с каждой строчкой, написанной в те времена… Уж чего-чего, а низости, прихлебательства и подслуживания вы там не найдете, — ответил он спокойно. — Да, я работал в старой печати, но я не прославляю ее, не кричу, что я пользовался свободой печати. Свободой печати я пользуюсь лишь теперь, неограниченной свободой защищать интересы моего свободного государства, помогать его строительству. И я, журналист-коммунист, говорю вам: не позволю тащить в честную газету желтизну, романтизировать всякую пакость, сбивать наших читателей с толку! Не уйметесь — к чертям вас!
— Душно… — Нурин рывком расстегнул воротник толстовки.
— Есть люди, которые падают в обморок, выйдя из вонючей комнаты на свежий воздух. Но привычной грязи в наших газетах вы не найдете никогда!
Оставив на столе лист бумаги, предназначенный для заявления, Нурин вышел, волоча ноги.
— Вернется он, вернется он! — пропел Одуванчик.
— Бросьте балаганить! — прикрикнул на него Дробышев. — Что за привычка паясничать…
Странным получился этот день. Странным и сложным. Как всегда бывало по понедельникам, материал давался труднее, чем обычно, и Степан работал усердно, не позволяя себе поблажки. Наоборот, чувствуя, что его душа занята сейчас вовсе не газетой, он заставлял себя быть особенно внимательным к полученной информации, особенно придирчивым к каждому факту.
— Долго ли ты будешь еще конаться, Киреев? — подстегнул его Пальмин. — Скоро начнется партийное собрание, и Дробышев не успеет просмотреть твою экономическую хронику.
— Все!.. Скажи Владимиру Ивановичу, что он может не сомневаться ни в одной цифре. Вечером я зайду в редакцию и просмотрю хронику в гранках.
— Хорошо, хорошо… Как тебе, в общем, нравится вся эта история?
— В общем?.. В общем погано… Чем все это кончится для Нурина?
— Нурин потеряет гонорар за алмазы… А я огребу выговор в приказе… Но кто же знал, что муха превратится в такого слона! — дернул плечами Пальмин.
Когда Степан вечером наведался в редакцию, участники партийного собрания уже разошлись. В общей комнате стулья и кресла были сдвинуты и повернуты в одну сторону; не совсем еще рассеялся табачный дым, пепельницы были наполнены окурками и клочками бумаги.
— Только что кончилось собрание, — сообщил ему Одуванчик. — По-видимому, было бурно, но я ничего не знаю. Знаю только, что Наумов вызвал к себе Нурина… Он ждал этого, все время болтался в типографии, ждал новостей… У Наумова и Дробышев, и Пальмин. Ой, чувствую, что на короле не останется ни мантии, ни венца!
Дверь редакторского кабинета открылась, появился Пальмин и сразу опустился в свое кресло как пришлось, не повернув его к столу, будто подкосились ноги. Его лицо раскраснелось. Он раздувал усики быстрым коротким дыханием, будто отфыркивался.
— Задержись в редакции, — сказал он Степану. — Тебе нужно встретиться с Алексеем Александровичем…
— Зачем?
— Наумов приказал ему передать тебе дела.
— Свершилось!.. — пробормотал Одуванчик. — Степка, коронуйся!
Нурин, вышедший из кабинета Наумова вслед за Пальминым, молча взял Степана за руку выше локтя и увел в комнату машинистки. Внешне он был спокоен, но обвисшие щеки мелко дрожали.
— Я должен сдать тебе мои дела, — сказал он.
— Ты уходишь из газеты?
— Не я ухожу, а меня ушли… — Сдавив ладонями виски, глядя в окно, Нурин проговорил: — Страшный, черный день! Наши отношения с Наумовым могли кончиться только так… Нет, меня не лишили окончательно газетной работы. Как же, специалистов берегут… Еще берегут… Мне в виде особой милости предоставили возможность выбора. Либо написать заявление об уходе из «Маяка», либо взяться за техническую работу. Стать постоянным выпускающим «Маяка», дать определенное лицо газете.
— Я не думал, что Наумов сделает такие выводы из статьи об алмазах.
— Он и не сделал бы их. Я надеялся, что в крайнем случае лишусь гонорара за статью. Но… Наумов вдруг, сюрпризом, предъявил один документ. Мою расписку в получении франко-дом ящика мыла «Кил» из артели «Возрождение». Взятка, взятка в чистейшем виде!.. Ты бы видел глаза Наумова, когда он смотрел на