женьшеня вообще светятся в темноте. Такие дают бессмертие. Рассказывают, будто бы первые императоры Поднебесной владели подобными корнями, а потому жили тысячелетиями. Сейчас, правда, в Китае никто не живет вечно, но лица многих богачей всегда налиты румянцем и как бы светятся изнутри. Это объясняется тем, что они пьют настойку женьшеня. И готовят они ее нетрадиционно — опускают в бутылку коньяка корень целиком, держат день в теплом, но затемненном месте, затем перекладывают в следующую бутылку. Люди попроще с жиру не бесятся — отрезают кусочек от «руки», а корень женьшеня очень напоминает фигурку человека, и настаивают на спирту. И на следующий же день непременно начинают пить настой — пока он слабый, нужно приучить к нему организм. А то ведь любое лекарство, оно как палка о двух концах — один лечит, другой…
Да, много чего интересного поведал о корне жизни Глеб Ильич, потом перекурили, попили еще чаю, и разговор как-то неожиданно коснулся староверов — тысячи их бежали в тайгу, начиная со времен раскола. Укрывались и от Петра, и от ортодоксов церкви, и от советской власти, жили, строили скиты. Да не только скиты — подземные деревни, где дома соединялись секретными ходами, а дым от печей выводился в дупла деревьев. Говорят, были даже целые подземные поля ржи.
— Да и вообще с этими староверами все совсем не просто, — Глеб Ильич с удовольствием закурил привезенную «Приму» — своя-то горлодерка-махра ох как надоела, покачал массивной, с залысинами лба головой. — Я ведь раньше-то по тайге находился, насмотрелся кое-чего. Где только не был. Так вот в верстах наверное ста пятидесяти отсюда натолкнулся на деревню. Из домов навстречу мне вышли люди, мужики, бабы, старики, дети. Странные, не наши. Молча. Ни слова не сказали. Я даже воды побоялся у них спросить. А где-то через месяц опять попал на это место — ничего не понять. Ни домов, ни людей. Только крапива, полынь да лебеда светится. Все как сквозь землю провалилось. Да и вообще, — он замолчал, покашлял и ткнул окурком в банку, — говорят, что староверы-то особо ничего не роют. Без них уже все выкопано, много раньше. Такие подземелья, такие ходы — целый лабиринт на сотни верст… Года три тому назад, а может и поболе, объявились тут у нас геологи — шурф от штрека отличить не могут, морды сытые, лощеные, руки — сразу видно — к работе непривычные. И ориентируются по карте-«километровке», какую днем с огнем нашему брату не сыщешь. Те еще геологи, из компании глубокого бурения. Так вот как-то раз они набрались у меня брусничного, и один все целоваться лез да и рассказал, что называются те ходы «стрелами», а идут под тайгой глубоко, аж до самого моря. До какого не сказал. Вырубился.
— Стрелами? — Тим внутренне похолодел и сразу вспомнил свое подземное плавание, ужас темноты, Саблинские пещеры, доброго разговорчевого бородача-спелестолога. — Потому что прямые? Как ее полет?
— Да, что-то такое говорил, — Глеб Ильич замолчал, повнимательнее взглянул на него и всем видом показал, что жалеет о сказанном. — Да, чего только не наболтаешь по пьяне-то. А в ходы эти лучше не соваться. Это уже не гебишники, шаманы говорят. Оттуда не возвращаются. Ну что, братцы, рассказывайте, как у вас там цивилизация-то?
Не захотел продолжать, ушел от темы. Естественно, живя в тайге, поверишь и в шаманов, и в суеверия. Да только в суеверия ли? Так день и закончился, в ароматах еды, негромких разговорах по душам, в немуторном, бьющем мягко, но наповал брусничном хмеле.
А наутро Витька растолкал Петюню и Тима ни свет ни заря.
— Поехали, Белой Матери поклонимся. Без нее не будет нам удачи. Такой здесь обычай.
Ох, шел бы он со своей Белой Матерью к едрене маме — выпито-то было сколько вчера! Не встать. Однако ничего, потихоньку поднялись, вымылись по пояс обжигающей водой, перекурили, стали собираться. Собственно какие там сборы — отнести рюкзаки в «казанку» с мотором да заправить бензином безотказный «вихрь». Ну еще напиться чаю — с вареньем и бутербродами, на дорожку.
Неудержимо зевая, спустились к реке, делающей здесь петлю-излучину — крутую и длинную, настоящий «тещин язык», погрузились, завелись, поплыли. С поверхности реки подымался пар, по берегам стояли высоченные каменные столбы, какие получаются со временем из выветрившихся гор. Называются они Красноярскими, ими щедро изукрашена и Лена, и Алдан, и Обь. Пощадил ледник здешние места, не сравнял с землей космические ландшафты. Ровно постукивал мотор, пенилась прозрачная вода, плыли медленно назад величественные столбы берегов. Витька, как сторожил и знаток этих мест, взял на себя обязанности гида — излагал неторопливо, важно, с менторскими, поучительными интонациями. Рассказал про мари, про этот одуряющий запах голубики и перепревших мхов, про нудное жужжание гнуса, про эти болота с коричневой водой, сверху затянутые мутью плесени, про ручьи с ледяным дном — ложем, по берегам которых стоят одинокие корявые лиственницы. Начнешь летом такую, еще листвой не опушенную, качать-раскачивать и вдруг вырвешь неожиданно, глядь — а под корнями снег, вечная мерзлота, лед- леденец. Поведал про стотонные, одетые в мох, кедрач и рододендрон глыбы. Они, эти глыбы, все еще раскачиваются, и каждый промах-провал дает ощущение последнего в жизни вздоха. Лезешь, лезешь по отвесному склону, хватаясь за кедрач, достигаешь вершины и видишь — впереди все новые и новые стотонные громады. Ох как нелегко миновать их. У подножия их, говорят, пасутся костобоки, кое-кто кутался в их разбросанную по земле шерсть, заваривал для мягкости чай с кусочком бивня. Грел ноги в их дымящемся горячем навозе. Только увидеть их не всякому дано — места эти заговоренные, оберегают их стужа, метели, снегопады и плотные туманы. Просветил и про Монашью пещеру, в которую будто бы с мешком свечей вошел в свое время архиепископ отец Иннокентий, проплутал в ней два месяца и, едва выбравшись, сразу снял с себя сан. А потом в скорости и помер. Что он там увидел, один бог знает. А может и не бог совсем…
За разговорами даже не заметили, как настал полдень, обеденная пора. Вынули из рюкзака сетку- бредень заглушив мотор, прошлись пару раз вдоль широкой косы — через час ведро было полно жирных синеватых хариусов. Вылезли на берег, развели костер, пожарив рыбу, от души наелись, немного отдохнули и поплыли дальше. Путь лежал извилистым притоком, в узком коридоре, образованным рыжими отвесными берегами. Журчала за кормой вода, тянулись, проплывали вдоль бортов величественные древние скалы, время летело незаметно. День как-то незаметно иссякал — солнце опускалось за горизонт, сгущались сумерки. Вроде бы север, а вот ночи здесь обычные, не белые отнюдь.
— Ну, кажись, приплыли, — Витька заглушил мотор, ловко забросил бредень и медленно направил лодку к широкой галечной косе. — Ловись, рыбка, большая и маленькая, — хмыкнул и добавил непонятное: — Лучше маленькая.
Ладно, высыпали в ведро улов, вытянули лодку на сушу, подальше от воды и двинулись по обрыву вверх по еле заметной тропке. Добыча плеч не оттягивала — так, пара-тройка сижат, пелядок и мускунков. Курам на смех, кошкам на радость. Шли не долго — тропка оборвалась у молодой трехметровой лиственницы. На вершину ее был насажен белый медвежий череп с отвисшей низко и зловеще зубастой челюстью. Тут же висело и своеобразное ожерелье — нанизанные на ремень, вырезанный из шкуры Топтыгина, его же позвонки и когтистые лапы. Вся эта композиция была щедро изукрашена ленточками, обрывками материи, кусочками кожи, резными амулетами. Кто-то уж очень постарался и повязал красное полотнище у самой нижней челюсти — словно принял лесного прокурора в пионеры. Посмертно.
— Тс-с — Витька, вглядываясь в полутьму, замедлил шаг, остановился, вслушиваясь, и тоже вытащил подарочек — махровое, с петухами, полотенце. Крякнул, с треском разорвал его на полосы и, завязав узлы, презентовал косолапому — накрепко, чтобы ветер не отобрал. Полюбовался на свою работу, прошептал:
— Двинули, братва, теперь можно. Хозяин доволен.
Доволен так доволен — попрощались с черепом, обогнули лиственницу и за Витькой следом пошли в дремучий лес. Это в сгущающейся-то темноте на ночь глядя. Однако деревья скоро расступились, образуя поляну. В центре ее стоял небольшой, крытый оленьими шкурами чум. Странно, но лучи заходящего солнца били точно в него, выхватывая конусное жилье из сгущающегося полумрака. Так на сцене подсвечивают софитами ленинский шалаш, подчеркивая его значимость и революционность происходящего…
— Все, братцы, привал, — Витька стал устраиваться на опушке, однако первое, что нужно делать, — разжигать костер, — даже не подумал. — И не пытайтесь, братцы, огонь здесь не горит.
Попробовали — действительно, проверенные, которым и дождь не страшен, охотничьи спички, даже не вспыхивали, позорно шипели. Хорошенькое дело. А как же самый страшный таежный зверь комар? Рыжий, жалящий наповал, нападающий гудящей бандитской шайкой? А никак. На поляне, оказывается, ни комарья, ни мошки не водилось. К слову сказать, также как и чая, дымящихся папирос, чего-либо жареного,