Разве человека выписывают из больницы, позволяют уйти домой, если его не вылечили?
— Ну, я пойду, Толь? — Женщина мялась, не решаясь уйти, держась за сумку, лежащую на столе.
— Давай-давай… С Богом. — Сосед сердито задвигался на лавке.
— Ну хоть поцелуй меня на прощание? — вдруг решилась попросить женщина. — Он такой сдержанный… — извинилась она, поглядев на свидетеля. И затопталась на месте. Красивое, тяжелое лицо ее сморщилось. Сейчас расколется и скажет ему, что он болен раком, испугался поэт. Поднял до горла и опустил тотчас же молнию на куртке.
— Обойдешься… Беги… — Толик с досадой отвернулся от бывшей жены. Она, приложив руку ко лбу, повернулась и неслышно ушла.
— Видная женщина…
— Книгу вот мне принесла… — Толик хлопнул рукой по лежащему на столе томику. — На кой черт мне ее книга…
— А я вам ничего не купил. Извиняюсь. Светлана сказал, что у вас диета, а папирос, мол, вам тоже нельзя…
— Да мне ничего не нужно. Все есть. И папиросы есть. Мне Сашка пять пачек принес. Я курю втихаря. Ну их к такой-то матери с их запретами. Если их слушать, то и дышать нельзя.
— Ну уж вы не курите, раз доктора не велят, а Толь? Потерпите какое-то время. Быстрее заживет…
Они помолчали.
— Погодка-то какая стоит… — Слесарь, сощурившись, оглядел больничный сад. — А ты где пропадал, Эдь? Я Светлане давно передавал, чтоб ты пришел… Она сказала, пропал и дома не ночует. Блядовал небось? — слесарь весело осклабился. — Заебет она тебя, барышня твоя… Похудел ты с лица… Если работу с тебя требует, так пусть и жрать дает соответственно. Мясо нужно жрать при таких трудах…
— Да вроде бы ем нормально. И мясо ем…
— Ты ей воли не давай. Баба, если в охоту войдет, то ее из койки не вытащишь. Все больше и больше ей будет нужно. Отказать иногда хорошо. Пусть без хуя помучается. Больше любить будет…
Медсестра с колокольчиком прошла по саду, энергично потрясая колокольчик.
— Обед… — с грустью сказал Толик. — Меня соками, суки, кормят. Без соли, без всякого вкуса… Гадость, Эдь, ужасная… Никому не желаю…
— Ну ничего, потерпите. Выздоровеете — опять станем водку пить.
— Дай-то Бог… — Лицо слесаря искривилось, и рука в которой уже раз соскользнула на живот. — Ну ты иди, сейчас вас все равно выгонять станут, посетителей…
— Я к вам еще приду, Толь. Когда лучше прийти?
— Да не нужно, Эдь, не трудись. Я уж на той неделе домой переберусь. К тому же и погода наладилась, и в сад разрешили выходить — веселее стало. Первое время в палате очень тошно было. Делать-то не хуй. Лежишь целый день в кровати, мысли всякие лезут…
Прощаясь, сжимая руку слесаря, он с грустью констатировал, что руке недостает привычной медвежьей крепости. И от этого, подумал он, как бы что-то и от меня убыло. Чужая слабость отозвалась в нем грустью.
Сестра привезла больного домой на такси. «Хотел пешком идти, — объясняла она бабке, деду Сереже и поэту, собравшимся на кухне. Толик, уставший от волнений выписки и переселения в родную комнату, задремал. — Еле заставили его вместе с дежурным доктором влезть в такси… Кричал на нас: «Я не профессор, и не завмаг, и не блядь, чтобы в такси разъезжать!»»
Собравшиеся переглянулись.
— Я так думаю, что он это первый раз в жизни в такси проехался, — сказал дед Серега.
— Ну и верно, чего зря деньги-то изводить, — фыркнула бабка.
— Суровый человек, — вздохнула Светлана, — жил один как волк и умрет как волк. Один… Ольгу вон из больницы выгнал. «Ты, — сказал, — стерва, меня бросила, а теперь соболезновать явилась…»
— Где ж это она его бросила?! Неправда. Это все у нас на глазах с дедом происходило… — Колобковое личико бабки возмущенно двинуло бровями. — Она ж не к мужику какому ушла, нет. Она от него ушла, потому что невозможно было уже ей с ним жить. Он ей два слова за день, бывало, говорил. Придет с работы — она обед приготовит, все чисто, ждет его с книжкой, а он пожрет и молчит. А то спать ляжет… Правда, дед?
— Точно. Не ладилось у них чтой-то. Пару лет прожили, и она терпела, но нам жаловалась иногда. Уйду, говорила, вроде как с мужиком живу, но и без мужика… Книжки читать приспособилась…
— Да знаю я его. — Светлана вздохнула опять. — Брат ведь. Вы же помните, он и в детстве все один держался…
Старики закивали головами.
— У нас тут в квартире, Эдь, девять детей однажды жило. У дяди Сережи с тетей Леной, — она повернулась в сторону бабки с дедом, — четверо, я с Толиком и тимофеевских — они в твоей комнате жили — трое детей. Мы все дружили, играли, романы даже те, кто постарше, заводили, а он — все особняком, братан мой. Характер у него такой. С одинокой душой уродился. Ему бы за Ольгу держаться, что-то она в нем нашла, раз два с лишним года вместе прожили, а он… Эх, что ж теперь говорить. Поздно уже… Все поздно…
Первые дни, наблюдая соседа, юноша подумал, что доктора ошиблись в диагнозе. Что слесарь будет жить. Да, Толик похудел, но разве человек после операции желудка полнеет? Его рвало меньше, чем до операции, и он, несомненно, сделался более энергичен. Лишенный привычных восьми часов заводского общества, слесарь теперь обязательно выползал во второй половине дня на кухню, усаживался на стул в своем углу и или задирал деда и бабку, наблюдая, как они готовят очередную порцию всегда вонючей пищи, или же выносил маленький радиоприемник и вертел его ручки, налегши всем телом на стол. «Радиво», как он его называл. Треск и помехи радиоэфира наполняли квартиру. Но даже у бабки не хватало наглости лишить приговоренного к смерти вдруг проявившейся неожиданно прихоти. В обычно суровом и независимом, одной своей сутуловатой осанкой как бы осуждавшем погрязших в коррупции деда и бабку, в Толике стал проявляться вдруг социальный юмор. «Коммунисты пивного ларька, еби иху мать, — смеясь обращался он к юноше. — Всю жизнь умели пристроиться к власти. Крестьяне, от сохи, а прожили аж за семьдесят, как у Христа за пазухой».
Поэт хотел было возразить, что дедовские кальсоны и тесная комнатка на Погодинской далеко не свидетельствуют о том, что дед и бабка сделали блестящие карьеры, скорее напротив. Но верный своей привычке не вносить в простые отношения квартиры идеи другого, большого мира, в котором он жил и был в нем «не из последних удальцов», он ограничился понятным слесарю замечанием:
— Чего добились-то, квартиры даже отдельной нет.
— А что они такое специальное делать умеют, Эдь, чтоб им квартиру? Дед всю жизнь бригадиром электриков был. Ты думаешь, он в электричестве чего понимает? Пробки починить дурак может. Да ты больше об электричестве знаешь, чем он. Однако бригадир, пенсия большая. А все потому, что одним из первых записался деревенский Серега в партию. Вот его партия и толкала всю жизнь, как паровоз вагоны толкает. — Слесарь явно разделял себя и свою городскую пролетарскую семью и деревенских деда и бабку. И в последние недели жизни его интересовал все тот же местный микромир, в котором он прожил сорок четыре года, а не общение с Богом, мысли о мироздании или волнения по поводу загробного мира.
В начале ноября он перестал выходить на кухню. Он еще выбирался в туалет, но в конце концов (после каждого принятия пищи его теперь рвало немедленно) Светлана привезла от себя эмалированное ведро с крышкой, и ведро поставили рядом с кроватью. Истощенный и слабый, Толик лежал на кровати в брюках и шерстяных носках и глядел в противоположную стену. На стене висела серая фотография его семьи. Отец при галстуке лопатой и с гладко прилизанными назад волосами, мать, стриженная скобкой, большеносая. Светлана лет десяти, с жиденькой косой и волевым выражением лица, положила руку на плечо матери, как бы оберегая ее. Миниатюрный еще Толик чуть в стороне, отделенный от слепившегося семейства фотощелью, безучастно глядит в объектив. Уже из чрева матери слесарь вышел грустным, суровым и не знающим, что ему делать на этой земле, незаинтересованным, неприкаянным.
Дверь в его комнату теперь всегда была приоткрыта. Об этом просила Светлана, и сам Толик