Вопреки моим усилиям, он так и прилег на мокрый песок в котелке и черном сюртуке. Маленький гном, он был похож на юношескую фотографию Франца Кафки.
Утрированные, как карикатуры, оба они походили на Шарло. Шарло, прилегший на мокрый песок, украдкой с обожанием поглядывал на самую красивую красавицу грузинского царского рода — княжну Саломею. И хохотали, ловя его взгляд, красавицы в шезлонгах. Как и во все времена, жестокие Соломинки, Лигейи, Серафиты… Жестокие к маленькому Шарло, но не к «блестящим» (от обилия эполет и портупей?) гвардейским офицерам. Блестящие же гвардейские вели себя из рук вон плохо, и, добившись любви красавиц, приучив их к члену, как к наркотику, бросали красавиц, били их по щекам, трясли, как кукол, швыряли в грязь. А красавицы, подползая по грязи, тянулись к их брагетам. то есть ширинкам. Ziррег тогда еще не было… «Ну, не в грязь, положим», — сказал я себе. Символически швыряли в символическую грязь…
Отвлекшись от своих кинематографических видений, я взглянул в окно. Въехав уже на Кингс-Роад, мы стояли, ожидая зеленого огня. Высокий статный панк с ярко-красной прической a la Ирокез, бил по щекам бледную высокую девочку в кожаной куртке и черных трико. У стены аптеки стоял молоденький маленький клерк в полном костюме — жилет и галстук — и взволнованно наблюдал за сценой.
Муссолини и другие фашисты…
Я доедал рис с польской колбасой, когда появился Муссолини. «Миланцы!» — крикнул Муссолини. Седая трехдневная щетина, рожа боксера, черная рубашка. Он держался за массивную ограду балкона руками. — «Я явился сказать вам, миланцы, — Муссолини мощно сжал ограду, и передвинул ее на себя, — что вся Италия смотрит на вас!»
У меня закололо кожу на плечах и шее, там, где у зверя находится щетина, долженствующая вставать от волнения, и я перестал жевать. Муссолини глядел на меня, как будто вся Италия глядела. Бросив вилку, я вскочил и пробежался по комнате. Но мощные ручищи Муссолини подтянули меня вместе с оградой к себе, и мне пришлось усесться на пол. Заколыхали фесками с кистями лидеры на балконе. Встрепенулись флаги, поплыли пушки и танки… Молодые, веселые фашисты затопили площадь.
Тотчас вмешался комментатор. Они никогда не оставят вас одного со старой лентой. В демократии вам постоянно объясняют, что плохо, что хорошо, чтоб вы не перепутали. Комментатор заговорил об экспансионистской агрессивности итальянского фашизма, но фашисты были такие молодые и веселые, я забыл, когда видел в последний раз так много веселых, счастливых и сильных людей на одной площади. Чтобы испортить впечатление, комментатор стал разливаться о Липари-айлендс, куда уже в те ранние годы Муссолини ссылал своих врагов и где их якобы кормили касторовым маслом, от поедания которого человек ссыхается, как египетская мумия. Но мумий не показали, очевидно, документальных кадров не сохранилось, и даже эта лента, без сомнения, сооруженная в пропагандных целях, демонстрировала исключительно сильные руки, веселые рожи, быстрые движения… Все, чего американцы добились: соединив вместе множество парадов, — подчеркнули тщеславие фашизма. В дверь постучали три раза. Я открыл.
— У тебя есть сигареты, Эдди?
Сосед Кэн был во вполне приличном состоянии. Борода пострижена. Новые очки. Запой прошел, и теперь он будет работать на выгрузке фруктов для соседнего супермаркета А-энд-П, зарабатывать доллары, дабы отдать долги, набравшиеся за время запоя.
— Входи, — предложил я.
— No, thanks, у меня женщина. — Он улыбнулся. Длинный, черный человек.
Если бы мне, одиннадцатилетнему, в свое время предсказали подобную судьбу: «слушай, мальчик, через пару десятилетий ты будешь жить на Верхнем Бродвее, в Нью-Йорке, единственным белым мужчиной в отеле с черными, будешь курить марихуану и пить с черным Кэном, и злейшим твоим врагом будет помощник менеджера мексиканец Пэрэс», я бы долго и грустно смеялся глупой шутке. В мои одиннадцать я глядел каждый день из окна родительской комнаты на одинокое дерево, растущее рядом с телеграфным столбом у обочины пыльной захолустной дороги, называемой Поперечная улица, и с ужасом думал, что мне предстоит лицезреть это дерево всю жизнь… Но вышло иначе. Уже в одиннадцать со мною стало что-то происходить, и потом в пятнадцать, и когда я забыл думать об этом дереве на Старой Салтовке, видимом из дома 22 по Поперечной улице, то вдруг, очнувшись, понял, что дерево исчезло а я давным-давно живу в мире ином, в третьей или в четвертой по счету жизни. В мире какого-нибудь Эрих-Мария Ремарка я читал подростком его «Три товарища», как читают «Остров сокровищ», с почтительным восхищением чужой экзотикой… Ах, пыльное деревце у края украинского шляха, превращенного в робкую дорогу, а позже в робкую улицу… Живо ли ты сейчас? Я ведь даже не знаю, какой ты было породы, с большим трудом вспоминаю серенький ствол и пыльные листья. Небольшое, высаженное нами, жителями дома 22. Помню нашу команду садоводов: батя-капитан в галифе с кантом МВД и старых сапогах, я в глупых штанах- шароварах, называемых «лыжными», дядя Саша Чепига — электромонтер, слегка выпимши, сын дяди Саши Витька — хмурый мальчик четырех лет. Задевая корнями стенки ямы, дядя Саша держал саженец, а мой отец, встав на колени, бросал землю руками…
— Сигарэт… — Кэн помахал у меня перед глазами черной рукой с чрезвычайно длинными пальцами. — Ты куда исчез?
Я дал ему три сигареты. Для женщины.
— Множество спасиб, — сказал он. — Ты что, завел собаку, Эдди?
— Нет. Почему?
— А кого ты кормишь с полу… — он заржал, указывая на оставленную на полу тарелку с остатка риса и колбасы.
— Себя. — Я присоединился к его смеху. Когда живешь вот так вот, один, то не замечаешь странности своих некоторых привычек, но вот сосед Кэн видит твою клетку с порога, и оказывается, ты ешь, как собака.
— Телевжэн динэр, — оправдался я.
Муссолини отсутствовал минут пять-семь и вновь появился, уже старым, в большом не по росту кожаном пальто. Гитлер послал Отто Скорцени вытащить Муссолини из лап врагов. Полковник Скорцени выполнил приказ. Гитлер, чуть сгорбленный и усталый, похлопал вышедшего из авиона Муссолини с этакой поощрительной гримасой: мол, «вэлком хоум, олд силли бой»… Если бы у меня был такой друг… Ах, если бы у меня был такой друг:
Лента была не о Муссолини, но об Италии. Посему они еще полчаса де монстрировали доблестные войска союзников, высаживающиеся в Сицилии, итальянских блядей, продающих себя американским солдатам за шоколад, нейлон и пенициллин. Сопровождалась свободная торговля нью-орлеанским джазом «Тудуп-тудуп-туп…». В самом конце фильма показали десяток трупов, лежащих вповалку. Активный народ плевал в трупы и пинал трупы ботинками. Выбрав среди трупов Бенито и его подругу Клару Петаччи, «партизаны» подвесили их за ноги. Комментатор злорадно сообщил, что таким вот был бесславный конец диктатора-фашиста. Зазвучала победная американская музыка. Народ, как всегда беспринципный, радостно завопил.
Душа моя была на стороне Бенито. К народу душа моя никак не лежала. Угодливый, восторженный, этот же народ вопил меньше часа назад, в начале фильма, под миланским балконом в восторге и обожании от лицезрения своего Цезаря. Теперь, когда Цезарь висел куском мяса, как туша дикого кабана в мясном магазине, мертвый и безопасный, шакалы имели храбрость приблизиться к нему. Я встал с пола, налил из галлоновой бутыли калифорнийского шабли и выпил за упокой души диктатора. Это был мой молчаливый, мирный, одинокий социальный протест.
Я поселился в «Эмбасси» в апреле. Хозяин «Винслоу» — Коч (в России его фамилия произносилась бы как Кац или Кох) решил продать «Винслоу», один из сорока двух больших билдингов, принадлежащих ему в Манхэттане. (Прошу не путать этого Коча с мэром Нью-Йорка Эдвардом Кочем.) Нам, обитателям «Винслоу», выдали стандартные бумажки с просьбой освободить помещение. Давалось нам два месяца сроку. Наши обитатели решили протестовать, созвали общее собрание, постановили нанять адвоката из «Сивил Либерти'с Юниона», наивные чудаки; я же, подивившись их наивной глупости, пошел искать другой отель.