здание. Окна забиты, в старой траве однако видна была живая тропинка, ведущая к одному из окон. Нижние доски с этого окна были сорваны. Целая лужа мелкобитого стекла выливалась на тротуар. Безлюдные, слепые фасады уверенно не жилых домов по левую руку. Местность необоняема, не воняет, не пахнет. Лишь едва уловимый пресный запах кирпично-цементной пыли. Сносят? Строят? Делают и то и другое. Начали реабилитацию квартала, но не хватило денег?
Торопясь вперед, а не назад (всегда вперед, Эдвард!), я вышел в перекресток по меньшей мере четырех улиц. На углу самой дальней i них колыхались распятые на вешалках брюки, юбки и куртки. Сильный ветер задувал в них из-за угла, очевидно с большого обнаженного пространства. Я пошел на юбки и куртки. Через десяток шагов я различил открытую дверь магазина, и чуть позже вывеску его «
Приблизившись вплотную (я пошел на вывеску как лунатик) увидел еще одну русскую надпись, — красной краской по стеклу русскими буквами:
Выяснилось, что у магазина есть вторая витрина. Эта витрина выходила на прямоугольную площадь. И ничем не отличалась от первой. В ней также были собраны безобразные вульгарности. В центре площади располагалось… ничего там не располагалось. Пара скамеек, не сколько сухих и жалких деревьев, подземный ватер-клозет. По взрыхленной до степени песочной пыли не заасфальтированной поверхности площади бродили бесцельно несколько женщин, похожих на бедных домашних хозяек. Дул ветер вздымая пыль и трепля кожаные штаны, джинсы и просто штаны по трем сторонам периметра площади. Место напоминало «Flee-market»[4] для совсем бедных черных и пуэрториканцов где-нибудь в гетто захолустного американского города. И даже беднее. Я обошел магазины.
Как некогда мода на львов охранявших въезды в старые усадьбы, у них тут свирепствовала мода на скатанные в рулон ковры у входа. Связанные цепями (!) два ковра стояли у каждой двери. Уже упомянутые вульгарные изделия из грубой кожи, очевидно, пользовались у покупателей наибольшим спросом. Каждый магазин вывесил их снаружи, или рекламировал в витрине. Надпись
В безымянной витрине я обнаружил нечто вроде мемориала посвященного умершему советскому певцу Высоцкому. Десяток кассет, сложенных горкой под выцветшей его фотографией (Надпись от руки на пожелтевшей и испещренной мушиным пометом бумажной ленте оповещала: «Мы, имеем в продаже ВСЕ кассеты Высоцкого».). Стоял прислоненный к самому стеклу, распухший и пыльный «Том 1. Стихи и песни Высоцкого». С его гравюрным портретом на обложке. Никаких других книг витрина не содержала. Поодаль от мемориала располагались кассеты, очевидно с записями лиц, поименованных на листе бумаги (в мелкую клетку) — угол листа был придавлен кассетами. Фамилии в списке были русские, и исполнены русскими буквами.
Из магазина в магазин бродили группами низкорослые «дядьки» в костюмах слаборазвитых стран, переговариваясь на неопределимых (я старательно прислушивался) языках. Два таких «дядьки» вышли к центру сквера и вступили в тяжелый разговор с «домашними хозяйками». Один, без улыбки, безрадостно, положил руку на зад «хозяйки». Только в этот момент до меня дошла простая истина, что «домашние хозяйки» — проститутки. Прищурившись, я сумел увидеть выложенную серым кирпичом на фасаде красного кирпича, надпись «
Может быть сильные и высокие, белокурые моряки находятся в борделях и только семейные пузаны- механики и электрики выперлись на базар закупить нужную жене электрическую печь и кожаную юбку дочери? (Но кому нужны все эти грубые гадости, когда Европа завалена электропечами и юбками, Эдвард?) Может быть на этом базаре для бедных отовариваются лишь моряки слаборазвитых стран и стран Восточной Европы? А Билл, боцман Боб и крошка Мэри вообще ничего не приобретают, живут страстями, любят и кровавят друг друга на родных берегах Альбиона-Англетерры? Ой, Эдвард, в возрасте сорока четырех лет, ты отлично знаешь, что белокурых гигантов раз, два, три, на каждый национальный торговый флот, что морская работа тяжела, как работа литейщика. (Предположив, что литейщик решил поставить свою койку в цеху и несколько месяцев не покидать его, получим положение моряка.) Что за вспышка ребяческого романтизм, Очнись!
Я очнулся. Рядом со мной трое «дядек» хмуро беседовали, стоя двери в магазин. Не на русском, не на польском или болгарском. Но возможно на языке сербов или македонцев? В глубине магазина усердно передвигали ящики черноволосые типы неопределенной национальности. В зависимости от их местоположения по отношении к свету возможно было принять их за евреев, либо за китайцев. Возможно было войти, заговорить с евреями/китайцами, навести справки. Я изъясняюсь по-английски и — французски, не считая, как видно, употребимого здесь русского языка, но разве мне что-либо непонятно? Мне понятно. Я могу рассказать им больше о них, чем они знают о себе. Начиная от Мэллвилла и кончая Б. Травеном у меня в памяти накоплены все возможные типы восприятия (и описания) морской работы. Пусть я не вкалывал матросом, но работал полтора года литейщиком — что равно кочегарству. На кораблях путешествовал…
Дальняя сторона площади не имела строений, но ограничиваемая лишь дорогой (по ней время от времени проезжал одинокий автомобиль), открывала вид на ряды складских помещений в отдалении. Табличка на последнем здании площади определяла дорогу как
Я покинул
Я пришел на бук-фэр где Мириамм сообщила мне, что жители города называют
Улица привела меня к храму