Это Ивана обидело.
Хлебнув крепкого винца, он пригнул голову, и прислушался сердито.
Кажется, про остров теперь бубнил десятник… Про какую-то пищаль казенную… То ли потеряли они пищаль, то ли украли… А потом спилили с пищали железный ствол и употребили как виноваренную посуду, потому как находились на пустом острове… Может, сами высаживались, а может, высаживали кого… До Ивана не сразу дошла разница — высаживались и высаживали. А ведь сам только что проводил различия — открытие и отыскание… Главное, впрочем, уловил: где-то далеко в Акияне есть пустой остров, а на тот остров все равно ходят или ходили казаки. Может, высаживались, может, высаживали кого.
Теперь уже Иван удивился: если, скажем, высаживали, то как? Силой, что ли? И заметил, как бы про себя, но с таким расчетом, что бы его услышали:
— Ишь, высаживали… Душа-то, небось, живая, крещенная…
Жилистый десятник поднял голову.
В его темных глазах, затуманенных винцом, вспыхнул непонятный огонек, хмыкнув, он снова толкнул в бок приятеля: «Ну, в точь Шепелявый!» И, будто сдерживая себя, будто понимая что-то важное, будто специально забывая об Иване, но тем самым, конечно, выказывая свое небрежение к нему, опустил голову, забубнил про свое. Вот вроде привезли в Санкт-Петербурх челобитную… Издалека привезли… Или хотели привезти… Попробуй, разберись, если с площади беспрерывно виват несется.
Да еще рядом ярыга вспыхнул.
Сидел на скамье побоку от десятника безвредно, пенник глотал, молчал, а потом сразу вспыхнул. Наверное, винцо внезапно зажглось внутри. Сидел ярыга, впрочем, в нательной рубашке, потому как верхнее платье уже пропил. Нос рулем, правый глаз совсем не видит того, что примечает левый. Должно быть толковый смышленый человек, коли нос такой, не следовало бы с таким носом шум учинять, сидел бы спокойно, а вот нет, вспыхнул. Сразу, как сухая солома. Глупую голову задрал, весь напыжился, поглядывая на ближайших людишек то правым глазом, то левым. Ну, как не случиться драке, если на тебя посматривают то одним, то другим глазом?…
А десятник рядом бубнил и бубнил… Какая-то челобитная… Какой-то Игнатий в смыках… Бубнил: какой-то там Яков на острову… Бубнил: того Якова, наверное, мохнатые убьют, а, может, он сам бросится в море… …Пагаяро!
— Маиора Саплина, спрашиваю, не встречал ли где в Сибири? — повторил, уже начиная сердиться, Иван.
Вместо ответа ударила вдалеке пушка.
Собственно, Иван и не ждал ответа. Знал, что на такой трудный вопрос трудно легко ответить. Да и сам чувствовал, что не истинный интерес подтолкнул его к вопросу, а нечто такое, что тайно, пьяным хитрым соображением он даже сам себе не мог объяснить.
И действительно.
Зря, что ль, вместо десятника ответила ему пушка?
Знак, наверное. Знак тайный. Он, Иван, совсем дураком будет, если не поймет тайный знак. Ведь у него уже было когда-то. Сидел в корчме со случайным дьячком — весь в умных рассуждениях. Умильно говорили об основах природы, о том, что чистый месяц — он от духа и от престола господня, а земля — от пены морской. Ангелы, стало быть, ту пену с морей собрали, а господь сделал землю. А потом заговорили о том, как гром делается. В этом Иван уступить дьячку не мог, и в тот раз, как вот сейчас, тоже близко пушка в крепости грянула. Говорили умильно о громе, о природе его, и вдруг пушка — бах! на тебе! Ивану тогда тоже показалось — вот знак. И раз уж показалось, раздумывать не стал — жестоко прибил неумного дьячка за его неправильные рассуждения о громе. Калугер, почтенный монах в камилавке, в спор вмешался. Иван и почтенного монаха выбил за дверь корчмы. Потом от стражи бежал, земли не касаясь, как аггел грешный.
Но ведь правильно понял — знак! И тут тоже пушка грянула. И человек какой-то на острову. Его скоро мохнатые убьют, а, может, он сам с тоски в море бросится. Как не спросить?
Спросил.
А дальше — понятно.
Оно ведь как в таких случаях?
Слово за словом. В кабаке шум. Ярыга, который с носом, как руль, винца потребовал. Ему в винце отказали, он затих, но Иван случайно увидел: ножичком острым, маленьким, этот пропившийся уже полураздетый ярыга незаметно срезал сзади медные пуговки с простого кафтана, в каком сидел рядом с ним казачий десятник. А вот ведь и продаст, все равно не хватит на выпивку, — пожалел ярыгу Иван. А десятник как раз провел рукой по кафтану. Ткань вроде топырится, а медных пуговок начищенных, веселых, нет. Зато рядом ярыга с большим носом, сильно разделившим его глаза, довольно сжимает пальцы в кулак.
Вот и началось! — весело подумал Иван.
И угадал.
Десятник, каким-то своим особенным звериным, наверное, сибирским чутьем правду почувствовал и, почти не оборачиваясь, внезапно поймал за ухо человека с носом-рулем и уже своим, выхваченным из-за пояса ножичком, коротко отхватил ему ухо. Почти по корень. «Вишь, носатый, — сказал обиженно, показывая отрезанное ухо своему приятелю. — Что удумал! Пуговицы красть!»
— Да ты што!.. Да ты што!.. — опоздав, растерялся вор. Одной рукой он зажимал обильно сочившуюся кровью рану, другой протягивал казаку пуговки. — Да вот они твои пуговки, пошутил я… Пришей пуговицы обратно…
— Ну, тогда и ты пришей! — не оборачиваясь, десятник бросил обидчику отрезанное ухо.
С того и началось.
Первым, как следовало ожидать, пострадал одноухий. Его сразу чем-то ударили, — болезного всегда поучить полезно. Самого Ивана завалили под стол, там и лежал, пока наверху над ним ломали столы и лавки. А хуже всего получилось с десятником: когда стража набежала, он портретом Усатого, строгим государевым портретом, дерзко сорванным со стены, отмахивался от ярыжек, решивших его убить. Понятно, слово государево крикнули. Десятника увели, и спутника его увели, и носатого-одноухого увели, из ранее пьянствовавших кто сам по себе разбежался, а кого вышибли за дверь. А Ивана хозяин пожалел — узнал его. Когда все ушли, попинал сапогом: «Вылазь из-под стола… И с глаз долой!.». И самолично выбил Ивана из кабака, запустив вслед казачьим мешком. Убирайся, мол, и борошнишко свое забирай! Решил, наверное, что мешок принадлежал Ивану.
А у Ивана сил не нашлось.
Как упал, так и лежал на улице.
Тогда хозяин вернулся, сочувственно выгреб из кармана последние денежки, и опять же от доброго сердца телегу нанял: отвезите, мол, болезного в Мокрушину слободу, к домику соломенной вдовы Саплиной.
Ивана и привезли. Вместе с чужим мешком. И сейчас, после слов доброй вдовы, Ивана ледяным холодком обдало. Что в том мешке? И где теперь тот казачий десятник?
Глава III. «А веры там никакой…»
— Да ты, голубчик, совсем бледный, — изумилась вдова. — Сядь на лавку, сделай милость, не дай Господь, упадешь. — И пожаловалась: — Вот день какой! Сперва кликушу, странницу божью, существо убогое бьет падучая, теперь ты сильно бледнеешь. — И обернулась к окнам террасы, прислушалась к некоему новому сильному шуму, родившемуся во дворе, даже удивленно прижала ладонь к тому месту на грудях, где билось доброе вдовье сердце: — Кто же так рано изволят быть? — Даже красивым ротиком шевельнула, на коем когда-то сам государь поцелуй сердешный запечатлел.
Иван не успел ответить. По ржанию сытых лошадей, по особенному стуку коляски, вдова сама догадалась: