Иван и молчал.
Понимал, лучше тихо пересидеть, паучком незаметным заткаться в паутину, зарыться в бумагах пыльных, в маппах. Пусть о нем, об Иване, все забудут. Он потому и в кабаках прятался в самых темных углах, лицо в руки прятал. И вот к нему, к такому тихому, всегда молчавшему — тревожный квадратный гость с густо посеченным лицом, в квадратной накидке до полу.
Сердце стукнуло.
Нет, отчаянно цеплялся за последнюю надежду, это думный дьяк Кузьма Петрович откуда-то вернулся, чем-то недоволен, послал за племянником первого попавшегося под руку человека, а первым под руку попался такой… Не может быть иначе… Не могут туда вызвать из-за моего чертежика…
Кольнуло нехорошо: из-за моего…
И в то же время с неожиданной подлостию вдруг подумал: да мой, мой чертежик! Пусть не я его сочинил, он — мой!
Собрался с духом, коря себя за слабые мысли.
Не надо думать о плохом. Наверное, правда, вернулся Кузьма Петрович.
Но санки, противно повизгивая по смерзшимся комьям грязи, пролетели мимо Адмиралтейства и свернули за угол. Квадратный человек загораживал спиною вид, не давал понять, куда везут. Остановились только перед глухой кирпичной стеной, в которой неприятно желтела ржавым железом окованная дверца. Никого перед дверцей не было, только снег хорошо утоптан, но сердце Ивана дрогнуло.
Привязав лошадей, так ни разу и не глянув на Ивана, квадратный человек вынул из кармана собственный ключ и открыл дверцу.
Двор затоптанный, места много.
Глухой кирпичный корпус. Некоторые пристройки к нему — бревенчатые, какие-то торопливые, будто все время места не хватает хозяину. А хозяин, может, не из простых — у запертых ворот стоял на часах солдат, у коновязи фыркали верховые лошади.
Впрочем, осмотреться не дали.
Господин Чепесюк, легонько, но подтолкнув Ивана, ввел его в низенький флигель, совсем темный со света, и тщательно запер тяжелую, задубелую от сырости и холода дверь. Затем, не оборачиваясь, указал во тьму. Из темного коридорчика, оштукатуренного, но сильно замызганного, втолкнул в следующую комнатку, тоже оштукатуренную и замызганную.
— Дьяк я… Секретный… — теряясь в страшных догадках, пытался выговорить Иван, но квадратный человек, ничего не сказав, вышел.
Темная комнатенка, слепое оконце, в которое ребенок не влезет, убогая лавка у стены, накрепко врезанная в бревенчатую стену, — простота обстановки вдруг ошеломила Ивана. Нет, понял, не думный дьяк меня вытребовал. Это мой собственный язык привел меня сюда, дурость собственная. Не зря предупреждала вдова, чуяло беду ее доброе сердце.
В отчаянии присел на лавку.
А что ж?… Не заслужил разве?… Казака неизвестного не спас, чужую маппу держит как свою, самого Усатого обманул… Потому, наверное, и доставили его в Тайный приказ.
Ужаснулся: как так?
Вот соломенная вдова Саплина, существо робкое, даже пугливое, открыто принимает клюшниц. Государь строго-настрого запретил принимать клюшниц, а соломенная вдова Саплина все равно принимает. Клюшницы ей сплетни несут, а вдова слушает. Петербурху быть пусту… Вода поднимется до вторых этажей… Войны жди новой… Чего только не несут клюшницы, а добрая вдова не боится. У нее, наверное, и сил потому много. Она и в монастырь, она и в больницу, она и в скорби всех привечала… Вот чего ему, Ивану, было не жить с такой доброй женщиной? Покойно, тепло, уютно… И брат родной Кузьма Петрович ее любит. Вдова выйдет к нему в китайчатом сарафане малинового цвета, а то в халате таком, на котором невиданные растения цветут, в хирамоно, а на розовой шее нитка жемчуга… Выйдет, и видно, что спокойно на сердце у вдовы. Сам государь запечатлел поцелуй… А он, Иван…
С ненавистью вспомнил якутского старика-шептуна. Врал старик! Вот кого повесить на дереве! Вот кого доставить в Тайный приказ!.. От ужаса, сильно пронзившего тело, готов был бежать на край земли. Да куда угодно, только бы не оставаться в убогой комнатке. Это, наверное, понял, и есть вход в ад, о котором в Санкт-Петербурхе говорят только шепотом…
Прислушивался томительно, вздрагивал при каждом шорохе. Окончательно пришел к мысли: врал старик-шептун! Может, он, Иван, и отмечен вниманием царствующей особы, только никакой дикующей, никакого края земли ему теперь не видать. И жизнь, похоже, даже чужую, не проживет. Кажется, и своей может лишиться.
А все оказалось еще страшнее.
Снова вошел в комнатку господин Чепесюк в квадратной накидке с лицом ужасным и хмурым, и молча вывел Ивана в коридор, в сумерки. Шли, высоко поднимая ноги, боясь запнуться, а все равно Иван спотыкался — ноги не слушались. Господин Чепесюк, не отворяя рта, помогал, потом втолкнул куда-то.
Несло горелым из тьмы.
Оказалось, от масляных фонарей, коптящих на грубом деревянном столе, а также из вместительного каменного камина, в закопченном зеве которого горячо тлели поленья. Свету фонари и камин давали мало, поэтому в светцах, в железных грубых треножниках, стояли еще и оплывшие свечи. Все равно было темно. Правда, различались желтые опилки, которыми был посыпан пол, и тяжелый деревянный стол, за которым дружно сидели три человека, низко наклонив большие головы в простых париках.
Вон какие парики! — пронзило Ивана. Вон как сильно задумались! Вон какие тяжелые железы лежат перед камином — и клещи, и кандалы, и цепи. И отсветы, падающие из каминного зева, страшно и томительно играют на железах. А в полутьме, Иван увидел, как бы специально удалена от входа, — виска, иначе дыба.
И тело на ней.
Большое обмяклое тело.
Не человек, а вот именно тело. Небось, уже никакой боли не чувствует.
— А ну, подойди, Ванюша, голубчик…
Голос так ласково прозвучал в темной пытошной, в свечном чаду, в потрескивании каминном, что жизнь как бы заново ласково и издалека поманила Ивана — а ну, подойди, Ванюша, голубчик… Темный ужас, как сквозняк, улетучился, ведь звал Ивана дядька родной думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев. Он был в парике, как у всех, потому Иван не сразу узнал его. А рядом сидели двое — тяжелый пожилой человек, и угрюмый писец с пером в руке, с медной чернильницею на шее. Нехорошо пахло потом, мочой… Может, кровью… Еще чем-то неопределимым… И, конечно, прелыми опилками… А все равно на миг полегчало…
— Ты пока ничего не пиши, Макарий… — строго предупредил думный дьяк, но посмотрел не на писца, а на человека рядом, который неторопливо стянул с головы парик, будто в пытошной стало душно. — А ты, Ванюша, голубчик, отвечай честно… — Думный дьяк даже головой покивал. — Мы же знаем про твою слабость, Ванюша, голубчик. Оно завсегда интересно посидеть в австерии или в другом каком царском кружале. Выпил винца на несколько денежек, вот тебе и хорошо… — Думный дьяк даже недоуменно повел круглым плечом, дескать, в самом деле, чего плохого? — Мы же знаем, что ты в собственное время посещал те кружала. Правда, Ванюша, голубчик? Ведь было такое? Дело сделал, и пошел. Правда? Мы же знаем, что ты о дисциплине имеешь понятие. Нет у нас к тебе обид, Ванюша, голубчик. Если ты и пошумишь немного, так ведь русский человек не может не пошуметь. Правда? Зато потом и мучается сильно. Мы твоим делом довольны. Твои маппы, Ванюша, голубчик, угодны государю, а государь наш знает, какая маппа стоит внимания. Он это очень даже хорошо знает… — с каким-то тайным, но теперь уже и с каким-то нехорошим значением повторил думный дьяк. — Вот и нам, Ванюша, голубчик, нравится, как ты делаешь свое дело. И мы, Ванюша, голубчик, так же служим государю. Чего тут плохого, правда?
— Ага, — несмело кивнул Иван.
— Ну, вот и хорошо, — неведомо чему обрадовался думный дьяк. — Вот ты нам таперича и помоги. Ты ведь поможешь?
— Ага, — все еще робко, но уже приободряясь ответил Иван. — Да коль в силах, да непременно…