резюмирует эту прагматику, включая в себя две функции: исследования и преподавания. Тут обнаруживаются некоторые правила, приведенные нами выше: аргументация в целях одного только консенсуса (homologia), единственность референта как гарантия возможности добиться согласия, паритета между партнерами и даже непрямое признание в том, что речь идет об игре, а не о судьбе, потому что из нее оказываются исключенными все те, кто — по слабости или из грубости — не принимает ее правил.[98]
Вместе с тем, вопрос о легитимации самой игры, принимая во внимание ее научную природу, также должен стать частью вопросов, задаваемых в диалоге. Известный пример этому (тем более важный, что объединяет сразу этот вопрос с вопросом о социо-политическом авторитете) дается в VI и VII книгах «Государства». Следовательно, мы знаем, что ответ взят, по меньшей мере отчасти, из рассказа: аллегория пещеры, рассказывающая, почему и как люди хотят слушать рассказы и не признают знание. Это последнее оказывается к тому же основанным на рассказе ее мученика.
Больше того, усилие легитимации складывает оружие перед наррацией: [99] это видно уже в самой форме «Диалогов», которую им придал Платон; каждый из них облечен в форму рассказа о научной дискуссии. Неважно, что история спора здесь скорее показана, чем изложена, инсценирована, чем поведана, что она содержит больше трагического, чем эпического. Остается фактом, что платоновская речь, восхваляющая науку, ненаучна, и это тем более верно, что ей удается достичь легитимации науки. Научное знание не может узнать и продемонстрировать свою истинность, если не будет прибегать к другому знанию-рассказу, являющемуся для него незнанием; за отсутствием оного, оно обязано искать основания в самом себе и скатываться таким образом к тому, что осуждает: предвосхищению основания, предрассудку. Но не скатывается ли оно точно также, позволяя себе рассказ?
Здесь не место отслеживать этот возврат нарративного в научное знание, через легитимирующие речи этого последнего, которыми, хотя бы отчасти, являются философии античности, средневековья и классического периода. Это ее постоянная мука. Изложенная таким образом мысль, как, например, у Декарта, не может доказать легитимность науки иначе, как через историю духа по Валери[100] или с помощью такого рода романа воспитания (Bildungsroman), каким является «Рассуждение о методе». Аристотель, несомненно, один из самых современных мыслителей, когда отделяет описание правил, которым должны подчиняться высказывания, считающиеся научными («Органон»), от исследования их легитимности в рассуждении о Бытии («Метафизика»). А также, когда внушает, что научный язык, включая его претензию на указание бытия референта, представляет собой только аргументацию и доказательства, т. е. диалектику.[101]
Вместе с современной наукой в проблематике легитимации появились две новых составляющих. Прежде всего, чтобы ответить на вопрос «как доказать доказательство?» или, в более общем виде, «кто определяет условия истинности?», нужно отойти от метафизического поиска первого свидетельства или трансцендентной власти, и признать, что условия истинности, т. е. правила игры в науке, являются имманентными этой игре и не могут быть установлены иначе, как в споре, который должен быть сам по себе научным, и что не существует иного доказательства верности правил, кроме того, что они сформированы на основе консенсуса экспертов.
Общая предрасположенность современности к определению условий какого-либо дискурса в дискурсе об этих условиях сочетается с восстановлением достоинства нарративных (народных) культур уже в период Возрождения гуманизма и, но по-разному, во времена Просвещения, Sturm und Drang, немецкой идеалистической философии, французской исторической школы. Наррация перестает быть нелепой ошибкой легитимации. Этот открытый призыв к рассказу в проблематике знания сопровождается и стимулируется призывом буржуазии освободиться от традиционных авторитетов. Знание в форме рассказов возвращается на Запад, чтобы разрешить проблему легитимации новых авторитетов. Конечно же, в нарративной проблематике этот вопрос ждет ответа в виде имени героя: кто имеет право решать за общество? каков он, этот субъект, чьи предписания являются нормами для тех, кого они подчиняют?
Такая манера исследования социо-политической легитимации сочетается с новой научной установкой: имя героя — народ, — знак легитимности его консенсуса, способ нормативной регуляции обсуждения. Из этого неизбежно вытекает идея прогресса: он представляет собой ничто иное как движение, в котором якобы аккумулируется знание, но это движение распространяется на новый социо-политический субъект. Народ спорит сам с собой о том, что справедливо, а что нет, точно так же, как сообщество ученых о том, что истинно, а что ложно. Первый накапливает гражданские законы также, как второе — научные; первый совершенствует правила своего консенсуса через посредство конституционных положений так же, как второе пересматривает их в свете своих знаний, производя при этом новые «парадигмы».[102]
Можно видеть, что этот «народ» совершенно не похож на тот, что встречается в традиционном нарративном знании, которое, как мы уже говорили, не требует никакого учреждающего обсуждения, никакой кумулятивной прогрессии, никакой претензии на всеобщность — это все операторы научного знания. Не приходится поэтому удивляться, что представители новой легитимации через посредство «народа» являются к тому же активными разрушителями традиционных народных знаний, отныне воспринимающихся как позиция меньшинства или потенциального сепаратизма, осужденная пребывать в обскурантизме.[103]
Мы также понимаем, что реальное существование такого весьма абстрактного субъекта (поскольку он смоделирован по образцу одинокого познающего субъекта, т. е. получателя-отправителя денотативного высказывания, имеющего значение истины, и исключении других языковых игр) привязано к институтам, разрешающим обсуждать и определять, и охватывающим все государство или часть его. Вопрос о государстве оказывается, таким образом, тесно переплетенным с вопросом о научном знании.
Кроме того, мы видим, что это переплетение не может быть простым. Хотя бы потому, что «народ», каким является нация или даже человечество, не довольствуется — особенно, его политические институты, — знанием: он устанавливает законы, иначе говоря, формулирует предписания, имеющие значение норм.[104] Он, следовательно, осуществляет свою компетенцию не только в сфере денотативных, раскрывающих истину высказываний, но также и прескриптивных, претендующих на справедливость. В этом и заключается суть нарративного знания (откуда исходит его концепт) удерживать вместе ту и другую компетенцию, не говоря уже об остальном.
Способ легитимации, о котором мы говорим, вводит заново рассказ как форму обоснования знания и в таком качестве может действовать в двух направлениях, в зависимости оттого, представляет ли он субъект рассказа как когнитивный или как практический: как героя познания или как героя свободы. Из-за существования этой альтернативы, легитимация не только не имеет всегда одного и того же смысла, но уже сам рассказ кажется недостаточным для придания ей законченного вида.
Глава 9
Рассказы, легитимирующие знание
Мы рассмотрим два основных вида легитимирующего рассказа: один — более политический, другой — более философский, но оба имеют большое значение для современной истории, в частности, истории знания и его институтов.
Первый имеет субъектом человечество как героя свободы. Все народы имеют право на науку. Если социальный субъект не является все еще субъектом научного знания, значит ему помешали в этом духовники или тираны. Право на науку должно быть отвоевано. Понятно, что такой рассказ задается в большей степени политикой начального образования, чем университетами или высшей школой.[105] Политика Третьей республики в области образования очень хорошо иллюстрирует эти предположения.
В отношении же высшего образования, значение такого рассказа, видимо, ограничено. Так, усилия, принятые Наполеоном в этом направлении, относят обычно к попытке формирования административной и профессиональной компетенции, необходимой для стабильности государства. [106] При этом забывают о том, что это последнее — с точки зрения рассказа о свободах — получает