никакого отношения к предстоящему. Тетка стояла возле печурки в праздничном переднике.
– Надо бы зачинать, – негромко сказал дядя. – Если будешь сидеть, так, поди, ничего не высидишь.
На первое тетка подала в огромном чугуне скороварку из баранины – такой суп, в котором ложка стояла стоймя, картошка попадалась редко, как драгоценность, и вообще было непонятно, почему полпуда вареного мяса называется супом, но дядя Петр Артемьевич одобрительно почмокал:
– Вот это дело!
Похвалив жену, дядя приосанился, подвигав, поставил горячий чугун так, чтобы стоял ровно посредине, затем, облизав чистую ложку, посмотрел на нее сбоку и мотнул головой: «Ну, можно снедать, народ!» Он первый зачерпнул из чугуна полную ложку супа, поставив под нее ломоть пшеничного хлеба, осторожненько понес к заранее открытому рту, но возле самых губ ложку остановил и покосился на Витальку Сопрыкина, который, шибко нагнувшись, что-то шептал: это он молился. Глаза у дяди запламенели, но он тут же опустил взгляд в ложку, подумал нежножечко и только тогда занес в рот горячее мясо. После дяди в чугун полезла ложкой Рая – за ней была вторая очередь, а потом стали таскать мясо с безразличным видом все остальные, исключая тетю, которая стояла возле дворовой печурки и зорко наблюдала.
Суп ели в молчании, серьезно, деловито. Даже Андрюшка притих и погрустнел: сухо поджимал губы, глядел в даль дальнюю, спина у него была по-мужичьи сутулая, работящая, и вообще в нем нельзя было признать человека, который в райцентровской школе закончил на одни пятерки девять классов, умел читать и разговаривать на немецком и неделю назад декламировал Рае «Евгения Онегина».
За неделю Андрюшка с радостью выбросил из головы всю школьную премудрость, упрямые морщинки на лбу расправились, походка сделалась лениво-вкрадчивой, а ел он точно так, как это делают сибирские мужики: смачно, неторопливо, сосредоточенно, но с таким выражением лица, словно еда и Андрюшка ничего общего между собой не имели. Одним словом, Андрюшка не опускался до уровня еды, однако и не позволял еде подниматься до его уровня – он просто позволял еде быть съеденной, а еда позволяла себя съесть.
Рая густой суп черпала осторожно, горбушку пшеничного хлеба под ложку подставляла неловко, и на столе, конечно, пролегла мокрая дорожка, которой она стеснялась. Однако Рая ела охотно, хотя неделю назад суп утром есть не могла и тетя с дядей переживали за нее, говорили, что это все от учебы, которая человека лишает аппетиту. Теперь аппетит у девушки появился; ела она суп вместе со всеми, ни от кого не отставала, и если бы не мокрая дорожка на столе, была бы совершенно счастлива.
Когда суп съели, дядя Петр Артемьевич тяжело вздохнул, улыбнулся и положил ложку. Как только он сделал это, Андрюшка мгновенно переменил выражение лица и шепнул Рае: «Виталька-то молился!» Не получив ответа, Андрюшка снова взял тонкую травинку и стал щекотать голое плечо сестры, изображая муху. Смотрел он при этом на левобережье Кети и до тех пор мучил Раю, пока мать от печки не сказала:
– Вот тресну уполовником!
– Кого? За что?
Тетя Мария Тихоновна карасей подавать не торопилась, так как Петр Артемьевич собирал на лбу коричневые морщины, угнезживаясь на скамейке поудобнее, чужеродно кашлял – собирался завести серьезный разговор. Поэтому тетя засунула руки под передник, уперлась спиной о печурку и стала ждать, когда муж заговорит, а дядя все ворочался, строго сводил брови на переносице и кашлял уже грозно. Потом он гостеприимно улыбнулся и безмятежным голосом сказал:
– Нет, робяты, не знаю я, куды ваши правы сапоги подевались… Я уж так прикидывал, я уж этак прикидывал – ничего у меня не получатся!
Пока он говорил это, братья и Виталька Сопрыкин медленно, как бы поочередно повернулись в сторону крыльца, поглядев на левые сапоги, таким же макаром повернулись обратно к столу и начали молчать, посматривая друг на друга и пожимая плечами. Так прошло минуты три, затем старший брат Василий почесал кончик носа, в последний раз пожав плечами, раздумчиво сказал:
– Заметно интересное дело получатся… Андрюшк, а Андрюшк?
– Ну чего тебе?
– А ничего!… Ты бы Раюху травинкой не мучил, ровно муха, а лучше бы сказал: когда ты калитку-то закрывал на вертушку, были на месте правы-то сапоги? Ты их на замет взял?
– Взял! Все сапоги были…
– Совсем любопытно дело получатся!… А ты как вертушку-то закрывал? Толстый-то конец вертушки куда пришелся? К столбу или от столба?
– Это я упомнить не могу! – медленно ответил Андрюшка и стал глядеть в небо. – Постой, постой!… Вот чего я тебе скажу: к столбу был толстый конец! – Тут он ухмыльнулся. – Вот интересно, кто таку неровну вертушку строгал? Как у него руки-то не отсохли?
Дядя Петр Артемьевич зашевелился, хмыкнул, но ничего не сказал, а только сердито посмотрел на младшего сына. Зато тетя Мария Тихоновна оторвала спину от теплых кирпичей, вынув руки из-под фартука, тоже посмотрела в голубое пространство и проговорила:
– Я такого ране не слыхала, чтоб родной сын желал отцу руки отсохнуть! Ты бы, Андрюшка, прежде чем говореть, подумал бы… Ить вертушку-то отец строгал!
– Ну и чего из того? Что отец, что другой, надо бы ровно строгать-то… Васьк, а Васьк? Посмотреть, как вертушка-то закрыта?
– Но!
Встав из-за стола, Андрюшка пошел неторопливо к калитке. Босые ноги оставляли на росной траве два темных следа, спина у братишки была озабоченная, деловитая, высоко подстриженный затылок круглел пятаком. Как только он приблизился к калитке, с земли лениво поднялись две здоровенные лайки – Верный и Угадай, позевывая и волоча по траве вялые хвосты, пошли за ним. Возле калитки Андрюшка остановился, склонив голову набок, посмотрел на вертушку слева, потом, перенеся голову на другое плечо, посмотрел на вертушку справа, затем выпрямил голову, чтобы посмотреть прямо. Когда он вернулся к столу и сел на свое место, собаки остались у калитки, а тетя Мария Тихоновна от плиты негромко спросила:
– Ну, чего, отец, подавать карасей-то?