еще разок опробуем, Капитолина Алексеевна?
– Конечно, конечно, Анатолий Амосович! – шурша шелком, воскликнула Капитолина Алексеевна. – Мы до той поры будем репетировать, пока не получится гладко, чисто, культурно… Пожалуйста, дорогая Граня, повторим, любезная!
Пошумливал за окном комнатешки медленный дождь, оконные стекла из синих сделались черными, и Капитолина Алексеевна прибавила огонька в двадцатилинейной керосиновой лампе с выщербленным стеклом; когда сделалось светло, все увидели, как насмешливо улыбается во всю свою физиономию третий самодеятельный артист – беспутный лодырь и пьяница Ленька Мурзин, играющий в пьесе папашу визгливой невесты. Посиживая в уголке и бездельничая, Ленька плотоядно усмехался, довольный участием в пьесе, глядел на Анатолия и Граньку снисходительно и опять очень нравился Рае Колотовкиной, хотя и опозорил ее на Гундобинской верети. Славный был такой, косолапый, умноглазый и растаращенный.
– А мне реплик давать? – спросил он учительницу. – Я нужный?
– Нет, нет! Пока без вас, милый Леонид!
Обреченно вздохнув, Гранька Оторви да брось села на тяжелый табурет, поставленный посередине комнаты. Анатолий заученно нагнулся к ней и сделал большие глаза; учительница Капитолина Алексеевна, продолжая сидеть, смотрела на него искоса прищуренными глазами, как бы пробуя младшего командира запаса на вкус и цвет, как бы разбирая на части. Потом она вдруг шумно вскочила, сделав шаг к Анатолию, остановилась резко, затем медленно всплеснула толстыми руками.
– Не с той стороны, Анатолий Амосович! – испуганно воскликнула она. – И голова нужна в другую сторону…
Сладостно-медленно подойдя к Анатолию, улыбаясь важно, Капитолина Алексеевна осторожными, как бы хирургическими руками взяла младшего командира за талию, повернув его в противоположную сторону, теми же руками, бережно-нужными, потрогала его за твердые загорелые щеки, чтобы придать голове нужный ей, режиссеру, наклон. Грудь у Капитолины Алексеевны при этом высоко поднималась и опадала.
– Вот в таком положении мы и начнем! – отступая назад и любуясь делом рук своих, сказала Капитолина Алексеевна. – Дорогая Граня, постарайтесь первую реплику подать Анатолию Амосовичу безупречно правильно… Что вам там надо говореть… то есть говорить?
– Помилуйте, Иван Иванович, Воловьи лужки наши, – осторожно прошептала из угла Рая, переживающая за подругу. – Помилуйте, Иван Иванович… Говори, Гранюшка!
Еще несколько раз работяще вздохнув, Гранька кивнула режиссерше, что можно начинать, и начала глядеть на Анатолия злыми, нахальными глазами, кривить рот; потом, когда учительница хмыкнула, Гранька подбоченилась, выставила ногу и выпятила подбородок, отчего у нее образовался такой вид, точно хотела сказать: «Смотри, по мордам получишь!»
– На-а-а-чи-и-инаем!
Но ничего не началось: правда, Гранька вскочила с места, хотя, по мысли режиссера, этого делать не полагалось, правда, она угрожающе взмахнула правой сильной рукой и выставила подбородок, но вот слов-то не получилось – вместо того чтобы произнести запальчивую реплику, Раина подружка зашипела на Анатолия гусыней, а затем, надув щеки, не удержалась и захохотала.
– Воловьи лужки наши, – сказала она, смеясь. – Наши Воловьи-то лужки…
– Ах, Граня!
Капитолина Алексеевна огорченно всплеснула руками, разочарованная, удивленная непонятливостью и бесталанностью артистки, вздохнула так тяжело, что под ней заскрипел кедровый табурет на толстых ножках. Несколько секунд она трагически молчала, смотрела в щелястый пол, затем, прошуршав платьем, обратила свои печальные глаза на младшего командира запаса. «Ах, Анатолий Амосович, – сказал интимный взгляд Капитолины Алексеевны, – почему вы не видите, как необразованна, глупа и некультурна эта девушка?… Ах, только мы с вами понимаем друг друга!»
– Моя дорогая, милая Граня! – продолжала она вслух. – Неужели вы не способны хоть одну реплику произнести правильно? Конечно, образование у вас семилетнее, с книгой вы работаете мало, из газет ничего не читаете, но ведь можно же, дорогая Граня…
Тут Капитолина Алексеевна осеклась, испуганно замигав, отстранилась от артистки, так как Гранька Оторви да брось вдруг выгнулась точно так, как ее учила Капитолина Алексеевна, прижала руки к груди – опять же таким жестом, как полагалось для роли, – и медленным движением освободила одну руку, чтобы сложить пальцы в большую фигу.
– А вот этого ты не видала, зануда? – злым шепотом вздорной чеховской барыньки спросила Гранька и бешено вознеслась над табуреткой. – Вот этого ты не едала со своей культурностью? Ах ты, мать твою… да какого ты хрена со своей культурностью носишься! Чего ты шелком шуршишь да серегами хвастаешься?… Ах, ах! Она одна культурна, а все други некультурны.
Гранька Оторви да брось подбоченилась точно так, как учила ее Капитолина Алексеевна, сделала тонкими и вздорными губы, визгливым голосом, с придыханием закричала на весь пустой клуб:
– Сойди с моих глаз, зараза! Пущай мои глазыньки тебя не видють, пущай мое сердце от тебя не заходится! Плевала я на твои постановки, начхала я на это дело, шкыдра ты шелковая. Ишь, брошкой поблескиват, ногой сверкат, буркалы вылупила. Да пропади ты пропадом!
Гранька очень смешно подпрыгнула на месте, крутнувшись волчком, плечом вышибла дверь и с такой силой захлопнула ее с той стороны, что стекла задребезжали, а двадцатилинейная лампа – можете себе представить! – моргнув, потухла. Учительница Капитолина Алексеевна исчезла в темноте вместе со своим черным шелковым платьем, в углу радостно хихикал лентяй и пьянчуга Ленька Мурзин, а Анатолий Трифонов укоризненно покачивал смутно белеющим лицом. Рая, беззвучно смеясь, пулей вылетела из гримировочной вдогонку за подружкой.
В зрительном зале – теперь совсем пустынном – Граньки не было, в сенках – тоже, на крыльце – хоть шаром покати, и на улице – пусто. Значит, подружка рассердилась на Капитолину Алексеевну так, что убежала домой, чтобы выплакаться в большую пуховую подушку, вышитую петухами. Это у Граньки такая привычка была – после криков и матерщины бежала плакать на мягкой материнской подушке.
Дождь падал на землю медленно, словно снежные хлопья, просвета в темных тучах не предвиделось, дорога раскисла до того, что под ногами прохожих грязь чавкала по-поросячьи; было тихо и безлюдно, и так как улымчане по случаю плохой погоды залегли рано спать, на всей длинной улице горело только три