На речном яру, как ласточки, сидели тихие, задумчивые мужики.
– Драствуйте, друзья-товарищи! – поздоровался с ними Анатолий, приблизившись к кетскому яру. – Как живем-можем?
Не ожидая ответа, Анатолий сел на краешек яра, свесив ноги под кручу, вынул из кармана алюминиевый потсигар и стал неторопливо прикуривать городскую папиросу «Пушка» – очень солидную. Он уже курил и зорко оглядывал Заречье, когда его сосед слегка пошевелился, не изменив положения головы, задумчиво сказал:
– Здорово, Натолий!
– Бывай здоров! – степенно закивали и другие мужики. – Давай присаживайся, коли не брезговаешь…
Мужики задумчиво глядели на реку, лица у них были непроницаемые, грустноватые, самокрутки в губах не шевелились, хотя и дымили. В молчании прошло минут пять, потом тот мужчина, что первым откликнулся на приветствие Анатолия, негромко проговорил:
– Завтра, смекаю, дожжа не будет…
Река Кеть текла под яром смирно, чайки парили над ней бесшумно, вода под кручей была черной, как деготь, где-то поплакивал коростель, кыча странно, по-совиному; в темных речных заводях мерещились русалки и наверняка живали сомы-гиганты из тех, что могли проглотить теленка, хотя таких сомов никто из улымчан никогда не ловил и не видел. Солнечная сторона неба по необъяснимой странности была зеленой, словно заросла ровной молодой травой, и странность эта была приятной – небо казалось домашним… Младший командир запаса Анатолий Трифонов молчал охотно, легко. Он родился и вырос в Улыме, только на три года армейской службы уезжал из родной деревни, не успел ничего забыть, был таким же, как все улымские мужики.
Анатолий Трифонов молчал минут десять – все озирал небо и горизонт, тайгу и воду под ногами, потом нахмурился, собрав на лбу думающие морщины, несколько раз призывно покашлял.
– Ты почему так считаешь, дядя Гурий, что дожжа не будет? – спросил он. – Не оттого ли, что стриж высоко летат да осокорь лист не свертыват… Али, может, други приметы имеются?
Спрашивая, он не повернулся к дяде Гурию, выражения лица не изменил, и оно, как у всех, было тихое, грустное и задумчивое. А дядя Гурий по-прежнему глядел на реку, самокрутка в его губах не двигалась, и только по чуточку напряженной линии шеи можно было понять, что мужик к чему-то прислушивается. Наверное, минут десять слушал он деревенские звуки, затем самокрутка медленно приподнялась и подергалась.
– Бабы прямо озверели! – сказал он. – Моя-то, моя-то что выделыват!… Вон как молотит! Вон как старатся! – И опять помолчал. – А против дожжа так надо сказать: воздух для языка легкий… Вот ежели у тебя, Натолий, язык тяжести не имает, ежели под языком у тебя просторность, ежели ты язык об зубы не обдирашь – это к вёдру… Смекаю, недели две хороша погода продержится… Ну, бабы озверели! Ну, как их карачит! Это просто страсть!
Действительно, березовые палки стучали весело и наперебой; перины висели на пряслах, как седелки на лошадиных спинах, пыль поднималась столбом.
Полна смеха, радости, ожидания была деревушка Улым, по-довоенному богатая, мирная, тихая и чинная. Хорошо готовились улымские жители ко вторнику, когда должен был прийти пароход «Смелый».
2
Кособокий пароходишко к берегу пристал почти вовремя, опоздав всего на два с половиной часа. Произошло это при ярком солнце и голубом небе, при таком тихом воздухе, что и маломощные звуки по Кети разносились километров за пять. Так что «Смелого» еще и видно не было, а уж деревенский народ на берегу ожидающе примолк, когда за речной излучиной, за синими кедрачами пароход тоненько и радостно пискнул.
Шел, шел долгожданный пароход «Смелый»!
На кетском берегу из улымского народа не было теперь только самых древних стариков, которые с полатей не поднимались, да совсем титешних ребятишек, за которыми присматривали немощные бабки; все же остальные грудняшки прибыли на берег с матерями и спали мирно до тех пор, пока насыщало материнское молоко. Когда же оно кончалось, грудняшки поднимали крик на весь берег, бушевали до тех пор, пока матери не затыкали им рты длинными коричневыми сосками.
Девки, молодайки, женщины средних лет и некоторые старухи были одеты хорошо. На молодых – модные в то время крепдешиновые и креп-жоржетовые кофточки, юбки сатиновые или плисовые, многие имели цветные береты с заколками-бонбончиками, а на ногах молодайки Ульяны Мурзиной сидели высоко шнурованные ботинки из «ранешных»; женщины средних лет оделись в кофты с оборками, в юбки до щиколоток, головы туго повязали платками с цветастыми бордюрами – васильки или на худой конец ромашки; старухи оделись потеплее – в кацавейки из плиса или бархата, в длинные, до земли, юбки, а головы украсили полушалками с кистями. Мужчины и парни были в яловых сапогах, в длинных рубахах, перетянутых витыми шнурами. Мальчишки – в темных косоворотках, гладко причесаны; девчонки бегали в широких ситцевых платьишках, простоволосые и нешумные.
Минут через двадцать пароходишко появился на острой кетской излучине. Другой народ – не улымский – закричал бы от радости «ура!», но улымчане, наоборот, совсем притихли, еще теснее сдвинувшись, улыбались застенчиво и робко.
«Смелый» забавно кренился на левый бок. Он был неустойчивым из-за узости, и на носовой части палубы стояла бочка с булыжником, которую матросы перекатывали с борта на борт, когда суденышко опасно кособочилось. Перекатив бочку, матросы подходили к борту, мерили взглядом расстояние до воды и уходили, сплевывая в реку, беззаботно смеясь.
Понятно, что матросов с берега узнавали.
– Который шеи нету – это Сережка Малининский, а кто рукава закатаны – Семен Вагин, – послышалось на улымском берегу. – Ну, вылитый он! Да ты лучшее, ты пуще глянь…
«Смелый» был ярко-белым, спасательные круги горели красным, труба ядовито-зеленого цвета, а сама надпись «Смелый» сделана черными полуметровыми буквами; на капитанском мостике стоял капитан Иван Веденеевич, держал в руках жестяной мегафон и показывал им рулевому, куда править. Пароход описывал плавную дугу, приближался, вырастал на глазах, и улымский народ все притихал да притихал. Матери прижимали к груди детишек, молодайки уже не перешептывались, старухи, вздыхая, придерживали