давно забыли родной язык, крестясь еще до революции, принимали русские имена и фамилии, и отца Марата Ганиевича звали Григорием Аверьяновичем. А вот учитель рассказывал, что родина его – Баку, город культурный и такой же древний, как сам мир. У него и стихи были про Баку: «Старый город, новый город, как тебя мне не любить!…» Чудило.

Когда Марат Ганиевич после шампанского выпил еще и полстакана водки, то, сильно закидывая голову назад, прочел еще одно стихотворение – наверное, про невесту.

Твоих плечей мелованная бель,Твоих колен округлое сиянье,Ты мой покой, ты колыбель,Ты жизнь, ты центр мирозданья.

Всю свадьбу Иван с тоской думал, что будет, когда пир кончится и молодые улягутся на две толстые перины и восемь подушек, одна одной больше или меньше – нет разницы. Но дальше подушек этих мысли не шли, и тогда Ванюша начинал придумывать, что учитель молодую жену и об печку бить станет или того хуже: сорвет со стенки дробовик и убьет. Марат Ганиевич хоть и не родился в Баку, все равно черный был, как жук, значит, ревнивый должен быть до затмения сознания.

Этой еще весной, как раз в женский мартовский праздник, подгадав, верно, к такому раннему часу, когда знатная телятница Прасковья уже уехала в район сидеть в президиуме, Любка без стука влезла в дом, найдя Ивана еще в постели, тяжело дыша и кусая в кровь губы, боком вплотную подсела на кровать, кутаясь в плащишко, который отчего-то не скинула в сенях, и подбирая под него голые колени.

– Я всю ночь не спала, Иван, все думала о тебе, о себе и о Марате Ганиевиче, – лихорадочно заговорила она, а что еще говорила, что отвечал ей Ванюшка – это все он не мог потом вспомнить, хоть убей, – запомнилось только, как, обхватив обеими руками его лицо, целовала его Любка горячими губами и как дрожь ее передалась ему, а потом вдруг Иван почувствовал себя так, как было год назад, когда его засосало крученое обское улово, – собрался умирать, а сам, мертвый от страха и от жалости к ней, гладил, ласкал, прижимал Любку, делал что-то с ней, выскользнувшей из своего плащишка и в одной тоненькой рубашке оказавшейся как-то у него под одеялом, а что делал, не понимал.

Потом Любка легла на бок, лицом к стенке и сказала тихо:

– Ну вот, теперь и замуж можно. Иван подумал и сказал:

– Выходи за меня…

Любка повернулась к нему, приподнялась, вытаращилась, открыла рот, как молодой скворец:

– За тебя? Ну, Ванюшка, ты чокнулся! Какой из тебя муж, если мы вместе в детсад ходили и огурцы с чужих огородов воровали? Муж – это совсем другое… Ну какой же ты муж, если ты просто Ванюшка Мурзин? Сильно смешно получается!

– В шестом классе еще обещала, – глупо сказал Ванюшка. Она всплеснула руками.

– Да я же понарошке, Иван, по-кукольному, вроде игры в жениха и невесту… Ты чего, будто в воду опущенный? Ты для меня всегда Ванюшка Мурзин – вот как мы с тобой сегодня-то… Ну, засмеись, добром прошу! Кому говорят, а то мне муторно, Что ты невеселый… Никуда я не денусь, если буду жить с Маратом Ганиевичем! Давай, давай хорошую улыбку!

Потом оба понемножку успокоились, Любка закуталась в свой плащишко, сели рядом на лавку, чтобы смирно глядеть из окна, слушать, как на морозной еще Оби трещит лед да большим комаром зудит деревенская электростанция. Досиделись, досмотрелись и дослушались до того, что Любка вдруг начала беззвучно плакать и глотать слезы, а Иван решил, что школу тоже бросит, перейдет в вечернюю: муторно сидеть и слушать Марата Ганиевича, если он будет в класс приходить из Любкиной кровати. Вдруг найдет затмение на Ивана, была нужда таскаться тогда по судам, тюрьмам и колониям. «Конечно, какой я жених! – медленно рассуждал Иван. – Нижняя губа такая, что английские слова не получаются. И нос кривой… Права мамка, куда мне в калашный ряд. Какой я муж? Смех один!»

А на самом деле ничего такого нежениховского не было в Ванюшке Мурзине, а, может быть, наоборот, Марат Ганиевич на жениха и мужа для Любки рылом не вышел. Рост у Ванюшки без трех сантиметров два метра, плечищи – шире тракторного передка, голова – пивной котел, волосы русые и прямые, глаза голубые. Учительница английского языка Элла Николаевна, что похожа на американскую артистку, с Ванюшки Мурзина целыми уроками глаз не спускала, а когда встречала на улице, краснела и запиналась даже на русских словах. Она была такая старательная, что и в деревне со своими учениками говорила на английском…

– Иван, а Иван! – сквозь слезы позвала Любка. – А ведь трудно мне будет с Маратом Ганиевичем. Шибко он культурный. И говорит, что любит на обед люля-кебаб. А я его и в глаза не видела…

Иван вздохнул.

– Книжку купишь. «О здоровой и вкусной пище»… Я за другое опасаюсь.

– За что, Ванюшк?

– Жизнь посвятил поэзии. А я читал, что если человек жизнь посвятил поэзии, то не ест, не пьет, с утра до вечера при свечах сидит. Напишет – порвет, напишет – порвет… Чтобы одну страницу написать, надо сто или двести порвать…

Любка наморщила лоб, посоображала и всплеснула руками.

– Марат Ганиевич бумагу не рвут, – весело засмеялась она, – они машинку купили и на ней пишут стихи. Ошибки – ну ни одной…

…На свадьбе Ивана Мурзина посадили с Любкиным отцом комбайнером Иваном Севастьяновичем, который пить начал с пятницы, за день до свадьбы, и, налакавшись, на всех перекрестках поносил «суготского шибздика», хотя и так уж вся деревня давно знала, что учителя Марата Ганиевича отец Любки не терпел, говорил, что если учитель его дочку обидит, то бить его Иван Севастьянович не будет, а просто сделает из него чучело – ворон пугать. В самом начале свадьбы Иван Севастьянович разлохматил гладко причесанные женой волосы, сорвал вместе с пуговицей на рубашке пестрый галстук и сел на две табуретки, чтобы гостям было солоно, чтобы поняли, каков «суготский шибздик»! Мать невесты, наоборот, принарядилась, словно не Любка, а она выходила замуж, а бабы шепотом вспоминали, что Мария Васильевна смолоду во сне и наяву видела выйти замуж за культурного, а получился Иван Севастьянович, который, если напивался не в добре, а в злобе, кричал на всю деревню родной жене: «Культурного хотела? Культурного надо? А я вот некультурный, но мене трехсот рублей на комбайнишке не выколачиваю. А твои культурные– сто двадцать. Четушку не укупишь после бани…»

Иван на свадьбе пить не отказывался, наливал вместе со всем народом, но хмель, его, как всегда, не брал. А вот песни Иван пел охотно, так как вообще любил попеть, если собирается много знакомых людей: на сердце хорошо делается. Про Ермака пели, «Каким ты был, таким ты и остался» орали, про солдата жалобно тянули и, конечно, про рябину: как ей нельзя к дубу перебраться. После этой песни Иван вовсе

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×