— Артезианская скважина? — деловито спросил Прохоров.
— Угу!
Они поднялись по кедровым ступенькам крыльца, ноги еще в прихожей утонули в ковре. Отсюда дверь вела в холл, освещенный двумя окнами, из холла три двери вели в другие комнаты, слева витками поднималась лестница, покрытая красным ковром. На стенах холла висели оленьи рога, на эстампах — целых три! — гарцевали разноцветные веселые кони.
— Сюда, пожалуйста! — пригласила Людмила.
Девушка не замечала барской роскоши холла, не понимала, в каком доме живет.
Ноги в резиновых «вьетнамках», испачканных прибрежным песком, с простотой неведения попирали дорогой ковер, глаза, не видя, скучно пробегали по стенам, отделанным березой, по хрустальным подвескам, не останавливались на паркетном полу, собранном из всех существующих сортов сибирских деревьев. А ведь в холле все было такое, что казалось невозможным в Сосновке. Кто собирал паркет? Где куплены бра? Откуда привезены ковры?
— Пойдемте в кабинет папы!
Девушка пошла вверх по витой лестнице, а Прохоров на секунду остановился, чтобы представить, как поднимался по этой же лестнице Столетов… Он увидел его коротконосое лицо, вертикальную складку на лбу. Что делал Женька, когда поднимался по винтовой лестнице? Усмехался, зло молчал или трещал без умолку?
— Вот здесь кабинет отца.
Они стояли в широком — с фонарем на потолке — коридоре, обшитом такими линкрустовыми листами, которыми обшиваются каюты на пароходах и купе вагонов; на линкрусте блестели выпуклые розовые цветы, и снова висел эстамп с лошадьми — на этот раз зелеными и черными, но очень веселыми.
— Папа любит лошадей! — тихо проговорила Людмила и задумчиво добавила: — Разговор папы с Женей происходил здесь. — Она показала на дверь кабинета. — Потом, когда папа попросил меня выйти, я стояла вот здесь…
Усмехнувшись уголками губ — вылитая Мона Лиза! — девушка открыла дверь в отцовский кабинет, жестом пригласив Прохорова входить, сказала:
— Папа иногда спит в кабинете… Вот на этом диване.
В кабинете мог спать не только Петр Петрович Гасилов, в нем можно было разместить отделение хорошо экипированных солдат, поставив каждому кровать да еще и оставив место для небольшой скорострельной пушки. Пушка охотно бы гляделась в окно, если можно было назвать окном стеклянную стену — виделась расплавленная снизившимся солнцем стремнина Оби, тоненькая полоска леса за рекой… Пол кабинета покрывал светлый ковер, в центре его, раззявив пасть, лежала медвежья шкура, а стены были просто-напросто затянуты серым атласом. Мебели было мало: средней величины стол, старинные часы с боем, кожаный диван, четыре шкафа с книгами, три голубых кожаных кресла…
— Ну что же! — оживился Прохоров. — Теперь самое время, Людмила Петровна, послушать о том, что произошло четвертого марта текущего года.
Капитан Прохоров сразу заметил, как устраивается на кожаном диване Людмила Гасилова, — девушка делала это точно так, как устраивался на стуле технорук Юрий Петухов. Она положила руки на колени, но убрала — неудобно, попробовала опустить одну руку на валик дивана — опять плохо, приставила вторую руку к бедру — еще хуже! Несколько пробующих движений сделала Людмила, зато устроилась хорошо.
— Женя и папа давно ссорились, — сказала Людмила. — Но мне было трудно понять, почему они ссорились…
Она замолчала, подумав, продолжала:
— Странно! Они ругались, но когда Женя уходил, папа говорил: «Настоящий парень! Вот если бы…» Серьезно!
Левый конь на эстампе, стреноженный, стоял смирно, устало, зубы торчали в разные стороны, улыбка у коня была трудной; это был очень старый конь, хотя художник сделал его красным, гриву — зеленой.
— Я как-то спросила Женю, о чем они разговаривали с папой… Он засмеялся: «Кто не работает, тот не ест…» Серьезно. Я не умею рассказывать, Александр Матвеевич! Все время отвлекаюсь, теряю мысль, путаюсь. Серьезно. В школе вот тоже так было. Урок знаю, а отвечаю долго, учитель сердится: «Не тяни, Гасилова!»
— Продолжайте!
— Продолжаю… Четвертого марта они тоже поссорились… То есть не поссорились, а… Один Женя ссорился, а папа, как всегда, помалкивал… Вы знаете, Александр Матвеевич, с папой очень трудно поссориться! Серьезно… Папа, когда рассердится, уходит к своей подзорной трубе.
— Какая еще труба?
— Подзорная… Скорее всего небольшой телескоп… Папа купил его на толкучке сразу после войны…
— Где же установлен телескоп?
— Во флигеле… Мне дальше рассказывать?
А для чего? В этом кабинете не хотелось слушать, рассказывать, думать, совершать поступки; здесь вещи были предупредительны, послушны, отлично вышколены; отсюда не хотелось идти даже во флигель, где стоял хоть и маленький, но все-таки телескоп. Кресло приняло тело бережно, бесшумные пружины расположились так, что капитан уголовного розыска словно бы повис в пустоте, словно бы потерялся среди кожи, принявшей формы его тела. Хотелось закрыть глаза, поплыть вместе с креслом в сквозное окошко, повиснуть над расплавленной рекой — пусть ветерок щекочет лицо, внизу шелестит вода, наплывает на горизонт закат…
— Рассказывайте, рассказывайте.
Людмила начала неторопливо:
— Женя пришел к нам довольно поздно, часов в десять вечера.
…март начинался холодами, пронзительными ветрами, хрусткими льдинками повсюду: на крышах, заборах, телеграфных столбах, на кромке обского яра. В девятом часу вечера улица звенела под ногами, как битое стекло, на Оби торосились редкие льдины, до голубого сияния продутые ветром, собаки лаяли остервенело, точно подошли к околице голодные волки.
Женька Столетов бежал по пустынной улице, проклиная себя за пижонство, чувствовал, как в туфлях холодеют пальцы. Его высокая фигура была одинокой на улице, луны не было, фонарь на клубе светил тускло, как бы захлебнувшись ветром.
У ворот гасиловского дома Женька остановился — надо было перевести дыхание, успокоиться, чтобы войти в дом вальяжно, с небрежной улыбкой на губах, с победными глазами.
Дверь отворила Лидия Михайловна, узнав гостя, вежливо кивнула, смотрела на Женьку так спокойно, словно ничего не случилось — не было опустошающих телефонных звонков, когда Лидия Михайловна отвечала, что Людмилы нет дома, а издалека слышался знакомый голос: «Кто это звонит, мама?»
— Так проходите, проходите, Евгений! — поднимая брови, сказала Лидия Михайловна. — Мы вас не ждали, но… но мы вам рады…
Она была одета в пунцовый шелковый халат, волосы крупными локонами лежали на маленькой голове, серые глаза были холодны от блеска. Женька поежился. Как случилось, что на это холеное, полное до тошноты лицо попали глаза Людмилы? Отчего возле единственных в мире глаз лежали тоненькие морщины, откуда локоны, яркие губы, пунцовый халат? И почему так спокойно, безмятежно и приветливо лицо этой женщины? Разве не она диктовала дочери: «Мы взрослые люди, Женя. Нам надо расстаться!»
— Я хотел бы поговорить с Петром Петровичем, — тихо сказал Женька.
Женщина в пунцовом халате усмехнулась уголками губ — это была Людмилина улыбка, спокойно поправила парикмахерский локон на виске. Значительная, безмятежная, по-женски мудрая. Женька почувствовал, как утишивается нетерпение, остывает желание ворваться в кабинет Петра Петровича со стиснутыми кулаками, улетучиваются горячие слова, приготовленные для начала разговора.
— Я хочу подняться к Петру Петровичу, — сказал Женька. — Передайте ему, что я пришел.