электричество зажигай.
«Гасилов — мужик правильной жизни»…
Прохоров тайно усмехнулся, в протяженности неторопливых, посторонних мыслей лениво подумал: «Заговоришь, голубчик! Так разговоришься, милашка, что сам себе удивишься…»
— Не хотите отвечать, не надо! — покладисто сказал он. — Да и чего нам Петр Петрович Гасилов! Гасилов нам — тьфу! А вот декабрь прошлого года нас интересует… Так что обязательно надо будет рассказать, Заварзин, что произошло двенадцатого декабря прошлого года на лесосеке. Как я разумею, это была ваша первая стычка со Столетовым. Вот и ответьте: почему, отчего, по какому поводу?…
Когда Аркадий Заварзин задумался, капитан Прохоров согласно кивнул самому себе: «Правильно делаешь, Заварзин!» — так как бывший уголовник реагировал на вопросы не сразу: задерживал ответ до тех пор, пока не заканчивал исследование не только вопроса, но и того, что могло скрываться за ним. На это каждый раз уходило не меньше минуты, в течение которых Заварзин казался состоящим только из острых ушей и осторожных глаз. Сейчас он тоже думал долго, потом тихо сказал:
— Это я могу показывать… Только опять предупреждаю: я чистый! Сто раз буду говорить: я — чистый!.. Ну а двенадцатого декабря мы со Столетовым здорово схлестнулись…
— Из-за трактора, поставленного дыбом?
— Из-за этого тоже, товарищ Прохоров! Не надо удивлять меня осведомленностью, капитан. Я знаю, что Прохор есть Прохор… Вы зарплату у государства не зря получаете. Это все говорят. Так чего вы еще мельтешите? — Он ухмыльнулся. — Я думал, вы солиднее, товарищ Прохоров!
Они снова посмотрели друг на друга весело, обменялись вежливыми кивками, потом опять развели взгляды.
— Ноль один в мою пользу! — сказал Заварзин и разнял руки. — Я вам, товарищ Прохоров, не могу помешать копать дело, хотя сам не настучу… А про двенадцатое декабря рассказать надо — не я, так другой расскажет…
Он был собран, серьезен, сосредоточен, словно выполнял мелкую, кропотливую работу.
— Мороз в декабре был такой, что сороки замерзали на лету…
…мороз действительно был такой, что птицы замерзали на лету, и по ночам в сосновских домах слышалось, как трещит обский лед; неба над деревней не было — потеряло цвет, слившись с заиндевевшей рекой и стылой снежной планетой. По ночам луну окружали дымные розовые кольца: она казалась ушедшей в центр спирали, была маленькой, сжавшейся от мороза; когда всходило солнце, морозная дымка не рассеивалась, вокруг солнца опять образовывались розово-серые круги.
На лесосеке совсем не глушили моторы трелевочных тракторов, погрузочных кранов; мотористы бензопил «Дружба» отогревали моторчики в теплой столовой. По углам эстакады пылали костры, мерзлое дерево горело неохотно, дым сливался с туманом и серостью воздуха. Тайга от мороза была звучной, как тонкие весенние сосульки.
В арктическом холоде люди работали торопливо, задерживали дыхание, прятали губы в теплые бараньи воротники, чтобы не застудить легкие; рабочие не делали перекуров, не выскакивали из машин, чтобы посидеть, поговорить. Опытные люди с утра съедали по большому куску свиного сала, но все равно к концу смены, когда мороз опускал столбик термометра за сорок пять градусов, тракторист Никита Суворов жаловался: «Ну, такого морозишша я не упомню! Ведь до чего взгальный, у меня к вечеру голос делается тонкий, как у малыша, хоть и сало трескаю!»
Двенадцатого декабря ровно в половине четвертого вдоль эстакады прошел удивленный бригадир Притыкин Иван Михайлович в толстом овчинном полушубке, в самокатаных валенках, пышном шарфе из козьей шерсти, в шапке из молодой лайки. Бригадир Притыкин остановился в центре эстакады, выдыхая серые клубы морозного пара, подозрительно огляделся. До конца рабочей смены оставалось еще полтора часа, а шум на лесосеке стихал — из пяти тракторов два уже стояли возле передвижной столовой, третий тянул по волоку тонкие сосновые хлысты — других не было, четвертый разворачивался, чтобы тоже замереть; один погрузочный кран уже покорно склонил к мерзлой земле шею, возле него приплясывал крановщик Генка Попов, второй кран сгибался и разгибался лениво, неохотно.
— Куды заворачиваешь, мать твою? — закричал бригадир Притыкин трактору Андрея Лузгина. — Распустили вас, мать-перемать!
Притыкин обругал также и крановщика, приплясывающего возле машины, выругал костер, злобными от водки и мороза глазками еще раз оглядел всю эстакаду и, внезапно угомонившись, скрылся так быстро, точно его никогда и не было на эстакаде.
А еще минут через пятнадцать из лесосеки выполз трактор Евгения Столетова, круто развернувшись, сбросил к горбушке погрузочного щита воз тонких звенящих хлыстов. Потом «Степанида» быстро двинулась к столовой, пофыркивая мотором, еще раз развернулась и замерла, как бы выцеливая горку бревен повыше и понадежнее. Постояв несколько мгновений на месте, прицелившись, «Степанида» рванулась вперед, реактивно гудя, поползла на бревна, задирая мотор к туманному небу и окруженному концентрическими розовыми кругами солнцу.
Когда «Степанида» встала почти вертикально, Женька Столетов выпрыгнул из кабины, весело подпрыгивая, побежал к соседнему трактору.
— Здорово, Андрюшка! — закричал он, хотя виделся с Лузгиным двадцать минут назад. — Слушай, Андрюшка, ведь такой мороз надо организовывать. Такой мороз, как говорит Никита Суворов, сам не ходит…
На Женьке и Андрюшке были одинаковые промасленные телогрейки, затянутые широкими армейскими ремнями; тот и другой носили черные самокатаные валенки, стеганые синие брюки. Женька и Андрюшка вообще с шестого класса одевались одинаково. Если мать Столетова покупала сыну клетчатую ковбойку, то такую же непременно приобретали для Андрюшки Лузгина; если родители Лузгина покупали сыну фуражку с пластмассовым козырьком, продавщица орсовского магазина оставляла такую же для Женьки Столетова. Таким образом, друзья прошли одинаковый путь от послевоенных сатиновых рубашонок до черных шерстяных костюмов и лакированных узконосых туфель конца шестидесятых — начала семидесятых годов.
— Пошли в столовую, Андрюшка!
— Пошли, Женька!
Потолкавшись в узких дверях, Женька и Андрюшка наконец оказались в полосатом, сверху изогнутом, как сундук, помещении вагонки. Середину его занимал длинный стол, по бокам — тесовые лавки, на стенах висели печатные плакаты: «В сберкассе деньги накопил, машину купил», «Уничтожайте долгоносика», «Боритесь с напенной гнилью» и «Что ты сделал для того, чтобы победить в социалистическом соревновании?». Кроме печатных плакатов на стенах висели рукописные графики, соцобязательства, несколько стенгазет-«молний», а между ними — фанерная коробочка с щелью и надписью: «Для заметок в стенгазету».
— Здорово, товарищи мужики! — прокричал Женька и помахал длинной рукой. — Здорово, товарищ Притыкин… — Женькина рука упала, так как бригадира Ивана Михайловича Притыкина в вагонке не было. — Привет, привет тебе, бригадир товарищ Притыкин, где бы ты ни находился!
В вагонке собралось человек восемь механизаторов и разнорабочих, некоторые уже сняли телогрейки: два грузчика-зацепщика пили горячий чай. На дальнем конце стола сидел в молчании и белозубой улыбке тракторист Аркадий Заварзин. На нем была кожаная куртка с «молниями», белокурые волосы были взлохмачены, на лоб падала картинная прядь, и он походил на того мужчину с плаката, который спрашивал: «Что ты сделал для того, чтобы победить в социалистическом соревновании?»
Слева от Заварзина сидел Генка Попов, из-за его плеча высовывались кудряшки Панкратия Колотовкина, прозванного в поселке Чирком за малый рост и нос, на самом деле похожий на небольшой клюв плюгавой утки. Спиной к Женьке и Андрюшке сидел Борька Маслов — сам с собой играл в шашки и разочарованно причмокивал, точно на доске не хватало шашек.
Висели клубы синего дыма, на коричневом линолеуме растекались темные лужицы, замерзшие окна едва светились, но в передвижной столовой было уютно; тепло в ней было печным, домашним, лица сидящих казались благодушными — мороз постепенно выходил из гудящего тела, кожу покалывали тоненькие иголочки, дыхание становилось легким, словно горло оттаивало.