помогла Женьке снять борчатку и развязать тесемки шапки-ушанки, проводила в детскую комнату, но тут же оставила одного, так как в стенку призывно постучал дед Егор Семенович. Наверное, что-то происходило в доме или в деревне. В доме мог появиться поздний гость, а в деревне больной, к которому нужно было бежать быстро-быстро.
— Ты сам ложись, Женька! — торопливо сказала мать уходя. — Прибегу сказать тебе «спокойной ночи».
— Ладно, мамуль!
Женька собрался уже было снимать куртку, как замер, закусив нижнюю пухлую губу, подумал немножко и решительно полез в угол, где лежали его игрушки. Наверное, минут десять он, пыхтя и посапывая, рылся в игрушках, что-то разыскивая, затем приглушенно засмеялся:
— Вот ты куда спрятался, Джимми!
Женька держал в руках небольшого негритенка с матерчатым, пришитым Евгенией Сергеевной туловищем, с гладкой головой из папье-маше и такими большими черными глазами, что все лицо игрушки казалось состоящим только из них. Женька стер с лица игрушки слой пыли, и оно заблестело, залучилось в электрическом свете, как лицо настоящего негра.
— Ах ты, Джимми!
Негритенок смотрел на Женьку серьезно, немного насмешливо; набитое опилками туловище у Джимми было такое худенькое, что вызывало жалость. Поэтому Женька огорченно почмокал губами, а негритенок в ответ на это вдруг покачал головой и стал глядеть на Женьку искоса и лукаво: «Чего же это ты, Женька, не ложишься спать? Вот придет мать, она тебе покажет где раки зимуют!» Радостно подмигнув негритенку, Женька быстро разделся, на минуточку положив Джимми на кровать, пошел к дверям, чтобы выключить электричество, но остановился. «В темноте я не увижу лицо Джимми», — рассудительно подумал он и вернулся к кукле, ободряюще похлопав ее по тощему животу, сообщил:
— Мама свет выключит. Она придет мне говорить «спокойной ночи, Женька» и выключит свет…
Джимми, видимо, согласился с Женькой, что будет лучше, если электричество выключит Евгения Сергеевна, и вид у Джимми опять был задорный: «Мне-то все равно, Женька, будет гореть свет или не будет!» Поэтому Женька бесцеремонно взял Джимми за тощие плечи, бросился на кровать и, совершив рукой с зажатой в ней куклой размашистый полукруг, почувствовал, что кукла выскользнула из пальцев; продолжая полет по кривой дуге, игрушечный негритенок головой ударился об стенку.
Бух!
Удар был сильный, но голова куклы, сделанная из папье-маше, на части распалась медленно, как в замедленных кинокадрах: осколки бесшумно рассыпались по полу, так как были почти невесомы. Самый крупный из них — щека и бровь — перевернулся, и Женька увидел химические, расплывшиеся буквы на бумажной изнанке. На все это Женька сначала глядел с любопытством, как бы интересуясь, на сколько кусочков разделится голова Джимми, и это длилось до тех пор, пока Женька не увидел направленный прямо на него удивленный глаз.
— Джимми! — прошептал Женька. — Где же твоя щека?
Повторив вопрос кукольного глаза, Женька почувствовал тоненький укол под ложечкой, похожий на прикосновение острого металла, и как раз в этот миг в комнату быстро вошла веселая Евгения Сергеевна, энергично двинулась к сыну, чтобы поцеловать его, но остановилась и так же, как Женька, задрала на лоб брови.
— Что случилось?
Женька протянул руку, показал на кусок щеки с фиолетовыми буквами и осторожно сказал:
— Я побоялся, что его в темноте не будет видно, мам, а потом он разбился. Взял и разбился…
Через секунду Женька тонко и длинно закричал на весь дом. Это был такой тонкий и страшный крик, от которого Евгения Сергеевна пошатнулась, как от порыва ветра, бросившись к сыну, увидела, что у него такие большие глаза, что лицо казалось состоящим только из них…
В просторной столовой было тихо и пустынно, качался с мелодичным качаньем маятник настенных часов, одинокий солнечный квадрат лежал на желтом полу.
— Повзрослев, Женя стал вырезать из журналов и книг портреты стариков негров… а потом… позднее коллекционировать карманные фонарики, — сказала Евгения Сергеевна. — Как врач я скажу — это было немножко болезненным. У Жени слишком восприимчивая нервная система…
Прохоров понемногу разглядывал ее лицо; почти спокойный, он мог теперь сравнивать, размышлять, видеть ранее не замеченное: единственный сын Евгении Сергеевны мало походил на нее, только, пожалуй, глаза и шея у Женьки были материнскими, а все остальное: короткий тупой нос, маленькие круглые и твердые губы, резкий профиль — было у него отцовским.
— На Женю имеет большое влияние учитель Викентий Алексеевич Радин, — между тем задумчиво продолжала Евгения Сергеевна. — Он называет историка комиссаром, подражает ему, гордится дружбой с Викентием Алексеевичем. — Она замолчала, хрустнула пальцами. — Нет ли сигареты, Александр Матвеевич?
Прикурив от прохоровской зажигалки, Евгения Сергеевна сделала длинную сильную затяжку; видно было, что курит она давно, умеет курить и любит курить.
— Викентий Алексеевич — единственный посторонний человек, которому Женя рассказал о своем втором потрясении… — Она несколько раз кивнула. — Да, да! Было два страшных вечера в его жизни. Тот, о котором я только что рассказала, и другой — при чтении романа Гюго… После каждого потрясения он взрослел на глазах…
Сейчас ее лицо было абсолютно спокойным, движения плавно замедленными; смотрела Евгения Сергеевна в уличное окно, поэтому в ее зрачках отражалась зелень палисадника.
— Пять лет назад с Женей произошло то непременное, что в конце концов происходит со всяким человеком, — говорила Евгения Сергеевна. — С одним это происходит рано, с другим — поздно, но непременно происходит… — Она поднесла сигарету к губам, но так и не взяла ее в рот. — Пять лет назад вечером, после чтения романа Гюго «Девяносто третий год», Женя впервые понял, что когда-нибудь обязательно умрет, что это так же реально, как вот этот стол…
Евгения Сергеевна остановилась, долго молчала, потом незнакомым еще Прохорову голосом произнесла:
— Он понял, что когда-нибудь умрет…
Прохоров побледнел, так как почувствовал, что сейчас произойдет самое страшное, а он ничем не может помочь, ничего не может сделать, чтобы облегчить жизнь матери Евгения Столетова. А она, снова закаменев, уронила на колени руки, шепотом повторив еще раз последние слова, тихо, но мучительно ясно спросила:
— Скажите, его столкнули?… Его столкнули с подножки вагона? Скажите, ради бога, Евгения убили?
Впервые в течение всего разговора соединив жизнь сына со словом «смерть», Евгения Сергеевна резко поднялась, глядя в окно, выходящее в палисадник; она поднималась так, словно что-то нужное, потерянное, давно забытое нашла среди акаций и рябин. Обеспокоенная тем, чтобы находка не исчезла, Евгения Сергеевна по дуге пошла к окну, секунду смотрела на пыльную зелень, затем повернулась к Прохорову и вяло взмахнула рукой:
— Ах, да какое это имеет значение!
Едва проговорив эти слова, Евгения Сергеевна опять пошла вперед по дугообразному пути, заложив руки в карманы платья-халата, остановилась еще раз, но теперь у дверей; возле них она стояла долго, наверное, целую минуту, потом как-то боком, очень неловко, позабыв о Прохорове, вышла из комнаты. Немного спустя скрипнула еще одна дверь, потом еще одна, и Прохоров сквозь другое окно увидел, как в том же платье-халате, со склоненной головой, с руками в карманах Евгения Сергеевна шла по деревянному тротуару. «Отправилась в больницу!» — подумал он и прислушался к тишине — в доме никого, кроме Прохорова, теперь не было: отчим Евгения Столетова все эти дни сидел на метеостанции, а дед Егор Семенович с утра уходил на ту поляну, где росла Кривая береза. «Забавно! — подумал Прохоров. — Меня бросили в пустом доме… Вот это положение!» Он усмехнулся, встав, походил немного по столовой.
Тишина столетовского дома, построенного из толстых лиственничных бревен, была абсолютной,