офицерская интеллигенция, гусарство!
– Хотите розы зимой?
Она вежливо отказалась и положила трубку.
«Дурак ты, – подумала, – а не гусар. Хотя, может, и гусар, но все равно дурак. Тебе же мой адрес в паспортном столе сообщили!.. Розы зимой…»
А потом подполковник прибыл к ней под окна в открытом кузове трехтонки. Он стоял на выскобленных досках, широко расставив ноги, в расстегнутом щегольском полушубке, сияя в свете качающегося фонаря военными орденами и медалями, и предлагал вечернему небу и Юльке охапку нежно-алых роз.
Он был гусаром и не был дураком.
Она, восемнадцатилетняя, романтичная до ненормальности, чуть ли не вылетела к нему в окно, ощущая, как в крылья превращаются руки, как невесомым становится тело, и все прыщавые мальчишки, пришедшие к ней в этот вечер на день рождения, вдруг исчезли куда-то, будто растворились, оставляя ее для первого женского взгляда, для первого мига любви, у которого никогда не бывает свидетелей, лишь летописцы одни об этом ведают.
И он, Гаврила Бешеный, бравый летчик, гусар, ворвался в ее девство так же дерзко, как когда-то пикировал в воздушном пространстве над Берлином.
Она почти умирала от любви и счастья, смешанного с болью, всеми клеточками своего естества благодаря кого-то за такой щедрый подарок, нет, не к именинам, а вообще к жизни…
А он, Гаврила Бешеный, прозванный так за четыре тарана, за беспощадный кулачный бой с полковым чемпионом по боксу, на следующее утро прятал от нее лицо, не давая девочке разглядеть правую часть своей физиономии, украшенной искусственным глазом и обожженным лбом, под блинную кожу которого была вшита металлическая пластина.
Но она-то плевать хотела на эту железяку, которая никак не могла помешать ее чувству. Юлька, будто доменная печь, готова была переплавить все его внешние недостатки вместе с пластиной, защищающей мозг, вместе со всеми самолетами военной и гражданской авиации.
Глаз – французский, рассказывал гусар. Прислал Жан, с которым они вместе летали в одной эскадрилье. Это его Бешеный прикрывал в тот момент, когда немец поджег истребитель Гаврилы. А глаз он получил лишь через семь лет после окончания войны. Маленькую такую посылочку передали. Глаз-то голубым оказался, а у него свой – карий!
Юлька гладила пепельные волосы героя и говорила восторженно, насколько красив карий цвет, насколько глубоко она видит через него, почти в самую душу глядит!..
И он оттаял, расслабился с нею. Был невыносимо нежен моментами и также невыносимо силен мужским натиском.
Иногда, просыпаясь ночью, она будила Гаврилу и испуганно спрашивала, не пропустил ли он призыв, не профукал ли с ней службу, в ужасе представляя, что ее бешеного авиатора расстреляют за это. А подполковник лишь хохотал в ответ на девичьи фантазии, приводя в ярость своим басом Слоновую Катю, которая в те времена еще припоминала своего солдата и чего он ранее с ней делал в особые дни, о приходе которых знал лишь сам.
– Это дело нужно только, чтобы детей иметь! – наставлял он свою жену. – И тело твое голое – есть срам! Оголяться можно только в бане, а врач пусть под исподнее лезет со своей слуховой трубкой!
Она верила мужу, а от того со временем сама позабыла, как выглядит ее тело в естестве. А потом, когда даже после особых дней мужнино семя не давало в ней всходов, Катя вовсе охладела к редким посадкам, а потом война и похоронная…
Почему-то ее нестерпимо раздражал подполковничий смех…
А совсем скоро Гаврила Бешеный умер. И надо же так случиться, умер не у нее, не в Юлькиной коммунальной комнате, а где-то в другом, чужом месте.
Об этой событии ей рассказал товарищ Гаврилы. Он же сухо сообщил и о похоронном месте.
Она стояла каменная возле телефона и лишь одно выдавить сумела:
– Отчего?
– От ран военных, – коротко сообщил товарищ. – Пластина двинулась…
– А сейчас где он? Его тело?
– Как где? В семье!.. С женой и детьми!
А потом похороны на крохотном кладбище в Дедовске. Стоял такой холод, что нежный пушок над Юлькиной губой превратился в ледяные усы, а ноги через пять минут на морозе стали словно чужие. Да они бы и без холода были чужими. Еле держали ее, когда пришлось волочиться в хвосте похоронной процессии. Даже музыканты не играли от холодрыги, боясь губами приморозиться к мундштукам своих латунных дудок. Лишь толстый дядька в шапке-ушанке монотонно бухал в барабан, разбавляя потустороннюю тишину траурным боем, да разномастная обувь скрипела по снегу, стараясь двигаться в ритм.
Все было в этой процессии. И алые подушечки с наградами, и траурные речи, и троекратный ружейный салют. И только та, которую он любил последней, та, в которой любви остался нерасплесканныи океан, так и не смогла приблизиться к гробу. Не удалось ей погладить потускневшие волосы Бешеного – кто-то недобро отталкивал ее в сторону, наступал на ноги, а она смотрела с каким-то мертвым удивлением на маленькую женщину в черном платке, долго ласкавшую в последний раз белое, студеное лицо Гаврилы, глядела на четверых детей, которым было холодно и скучно, и сама мечтала в Гаврилин гроб улечься, по старому египетскому обычаю…
«Откуда дети, откуда жена?» – коротко пронеслось у нее в голове.
А потом, когда гроб накрывали крышкой, ей показалось, что Бешеный открыл глаз и просиял его искусственной голубизной Юльке…
– Это – Жан ему глаз подарил! – сообщила она кому-то. – Боевой товарищ…