Осмоловского, не та была Тумановой. Разве что город Сумы был тем же.) А Хаванагила извлек из козлиной бороды бутылку «Вина хлебного» сорокаградусного, и мы выпили. А когда я проснулся, за палаткой был февраль 17-го года.

Известие о том, что «Мы, Николай Второй, и т.д. и т.д» отрекся от престола, я встретил довольно спокойно. Я как раз был чрезвычайно занят укорачиванием солдатика, которому при взрыве заблудившегося снаряда слегка перебило ноги. Мирно спавший солдатик и я, экономящий живые сантиметры, так увлеклись своим занятием, что ни на секунду не оторвались от него, чтобы приветствовать свержение самодержавия. Собственно говоря, это веселое событие ничего не изменило в моей жизни. При Временном правительстве я ремонтировал те же грязные вонючие тела, с которыми общался и при царе.

Многое изменил один жаркий июльский полдень. В операционную палатку, где я между операциями читал первое письмо Лолиты, в котором она писала, что устала от войны и ожидания, вошли два солдата. Один неуверенно топтался у порога, а второй по-хозяйски проследовал ко мне, уважительно, как бы примеряя к себе, взял в руку блестящий скальпель, попробовал его о заскорузлый ноготь и сказал:

– Так что, гражданин Михаил Федорович, народ просит тебя выдтить, дело государственной важности, а ты хоть человек и интеллигентный, можешь быть в ем полезен.

– Точно так, – потно подтвердил солдат у порога.

Я встрепенулся:

– Понимаете, гражданин солдат, сейчас возможность моего выхода категорически исключается. Видите, там в углу лежит другой солдат, которому необходимо срочно удалить из живота совершенно ненужный ему осколок, и поэтому...

– Я потерплю, – неожиданно отозвался из угла солдат, – я к нему вроде привык. А ты, Михаил Федорович, иди, раз народ требует.

На поляне, куда меня требовал народ, ревело, стонало, ржало, материлось солдатское море. В этом реве, стоне, ржанье, мате были сила гнева, пламя страсти и уверенность в победе. На самодеятельной трибуне, перекрывая шум, орал тщедушный солдат, размахивая винтовкой. Из всей его бессвязной, косноязычной речи было ясно только одно: какого-то гада надо немедля шлепнуть.

«Вот оно, дело государственной важности, – скучно подумал я, – только непонятно, для чего меня позвали: для того, чтобы меня шлепнули, или чтобы я шлепнул». Но тут раздался выстрел, и я с удовлетворением отметил, что гадом оказался не я. Да и самому мне шлепать пока вроде тоже не предстоит. Один из солдат, заходивших в мою палатку, взобрался на трибуну вместе со мной. Подняв руку с зажатым в ней по забывчивости скальпелем, он мигом утихомирил толпу:

– Вот, граждане товарищи солдаты, перед вами стоит Михаил Федорович Липскеров, человек интеллигентской нации! Который, не жалеючи сил, резал нашего брата, за что ему большое солдатское спасибо! А те, которые померли, на него не в обиде!

Со свежего кладбища послышался одобрительный гул.

– А ежели какая сволочь со мной не согласная...

– Шлепнуть гада! – заорал тщедушный солдат, размахивая винтовкой.

– Верно, то эту сволочь я самолично и шлепну. Опять же Михаил Федорович к солдату со всем уважением. Акимов второй роты! Помнишь, как он за тебя вступился, когда поручик Иловайский тебя по морде хряснул? За то, что ты его по матери?

– Шлепнуть гада! – по привычке заорал тщедушный солдат, по-прежнему размахивая винтовкой. (Великое дело – винтовка.)

– Уже шлепнули, – успокоил Акимов второй роты, – к матери.

– Так вот, – продолжал солдат со скальпелем, – предлагаю избрать гражданина Липскерова в наш солдатский полковой комитет.

Напрасно я уверял полк в своем политическом нейтралитете. Полк взревел и единогласно голоснул за меня как за представителя «угнетаемых буржуазией интеллигентов». Эта формулировка несколько покоробила меня, так как я, по моему разумению, был одновременно и угнетаемым и угнетенным. Но я согласился. Шел дождь.

Уж больно дождливая выдалась война.

Октябрьская революция (переворот) произошла в тот момент, когда я вместе со всем полком отважно отваливал с передовой в сторону Москвы, где я наконец встречу Лолиту и мы соединим наши пылкие сердца.

Я ехал в ночной теплушке, мечтая о предстоящей тихой и спокойной жизни с Лолитой, как вдруг возник Хаванагила. Я обнял его и протянул котелок с остатками каши. Не могу описать, во что он был одет, как выглядел. Ничего конкретного не запечатлелось в памяти. Осталось только ощущение, что передо мной жрет кашу жуткая смесь Троцкого и Колчака. Смесь сожрала кашу, отерла бородку (Троцкий!), смахнула пылинку с правого погона (Колчак!)...

– Так вот, Михаил Федорович, к утречку мы будем в Москве. Квартирку вашу я в порядке содержал. От бандитов, выпущенных Временным правительством, и от революционеров, выпущенных Советом рабочих и солдатских депутатов, оберег. Но тихо и спокойно в ней вам с Лолитой прожить не удастся.

– Это еще почему?! – искренне удивился я.

– Времена нынче такие. Нет тихого места между двумя огнями. Либо к красным, либо к белым. Ибо и для тех и других: кто не с нами, тот против нас.

– Что ты несешь?! Какие красные, какие белые?!

– А такие... Гражданская война у нас намечается...

– Какая еще Гражданская война! Только Брестский мир подписали.

– То с немцами. Это проще, чем мир со своими. Вы что, думаете, белая сволочь так просто смирится с властью красного быдла? Так что либо «Смело мы в бой пойдем за власть Советов и как один умрем в борьбе за это», либо «Смело мы в бой пойдем за Русь Святую и как один умрем за молодую»...

– Откуда я знаю?! – в смятении возопил я.

– Вот и Лолита не знает, – сказал Хаванагила и аннигилировал.

Мой госпиталь шестой бригады Восточного фронта приказом комбрига Девятова дислоцировался в небольшом уральском городке Кунжинске. Это ничем не приметный для Урала городок. В мирное время жители его плавили медь, так что растений в нем не было вовсе, а земля носила отчетливо красный цвет. И вода в речке Кунже имела красноватый оттенок. Пить ее было нельзя. По примеру местных жителей мы отстаивали ее трое суток в бочках. За это время медь выпадала в осадок, а более-менее отстоявшуюся воду сливали в жестяные баки для стирки и кипятили в течение трех-четырех часов вместе с листьями облепихи. После этого она считалась чистой. А как же ей быть не чистой, если местные жители пили ее с демидовских времен. Только жителей старше сорока лет я не встречал. Кроме одного. Анания Кожемяко. Ему было пятьдесят пять. И свой преклонный возраст он объяснял тем, что десять лет провел на каторжных работах в поселке Владимировка, что на острове Сахалин. Еще до Русско-японской войны, когда он принадлежал России. Оттуда-то он и привез запас здоровья для запредельного по местным меркам возраста. (Когда в 1959 году я был в Кунженске на геологической практике, возраст кунженцев также не превышал сорока лет.) Жили они в довольно крепких одноэтажных домах. Единственное двухэтажное здание принадлежало заводоуправлению. В нем-то и расположился наш госпиталь, где проходили что-то вроде лечения в основном тяжело раненные красноармейцы, которых нужно было довести до сносного состояния, чтобы отправить по домам. Не всегда это удавалось. Одни умирали от ран, другие – от тифа и мирных болезней типа истощения, дизентерии и лютующей испанки. Их мы хоронили на местном кладбище, которое за время нашего пребывания разрослось в три-четыре раза. Точнее сказать не могу. Потому что не считал. Потому что времени не было. На поесть времени не хватало. Ну и слава Богу. Потому что еды тоже не хватало.

В один из вечеров, когда мы с плавно перешедшим ко мне из Первой мировой войны в Гражданскую семейством Тумановых из города Сумы пили чай со спиртом, закусывая невесть откуда забредшей в Кунжинск сайрой в собственном соку, на закате заря догорала, румянцем покрылся закат. И тут в избу вбежала девчоночка из местных. Лет шестнадцати. Она у нас в госпитале стирала, убирала и прочее. И заголосила:

– Доктор, спасайте, спасайте быстрее... Там брат мой помирает... Краснобалтийский моряк.

– Где?! В какой палате?

Вы читаете Черный квадрат
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату