Латынина Юлия
Клеарх и Гераклея
Юлия Латынина
Клеарх и Гераклея
Несколько слов вместо напутствия
Ю. Латынина написала роман в духе греческих повествований, отстоящих от нас более чем на две тысячи лет. Мне думается, что в этом ее опыте сказывается крайний радикализм: начав восстанавливать преемственность, прерванную трагедиями первой половины нашего века, мы обращаемся к давним нашим истокам, разумеется, прежде всего ведущим к Греции. Быть может, я сам склонен был бы к перенесению столь же радикального подхода и на самый стиль повествования, который в этом случае избавился бы от академизма. Но не будем навязывать автору своих вкусовых пристрастий, не будем подсовывать авангардистских бомб под спокойствие ее размеренного тона. У меня есть только одно возражение против интересного авторского предисловия. Традиция 'Александрий' в Европе не остановилась так рано, как полагает Ю. Латынина. Последний мне известный пример - неоконченный (и сохранившийся в нескольких незавершенных вариантах) роман моего отца Всеволода Вячеславовича Иванова 'Сокровища Александра Македонского', частично напечатанный лишь посмертно. Именно благодаря этому частичному несогласию с авторским предисловием я настроен примирительно по отношению к ее замыслу. Если моему отцу в 40-е годы в набросках его вариантов 'Александрии' и в других, тогда не печатавшихся вещах (в частности, в рассказе 'Сизиф, сын Эола', перекликающемся с 'Сизифом' Камю, тогда же написанным) было позволительно попытаться воссоздать эту давнюю традицию, почему мы не дадим этого права современному молодому автору? Вероятно, стилистическое разнообразие новой русской прозы может быть завоевано и путем расширения ее временных и пространственных пределов. Я знаю Ю. Латынину не только как продуктивного прозаика, ищущего способов сказать новое слово в пределах сверхтрадиционных форм литературы, но и как энергичного исследователя этих традиций европейской культуры. Пожелаем ей и вместе с ней всему ее поколению успеха на трудных путях, где впереди брезжит заря новой русской прозы, которая, как я надеюсь, соединит высокое наследие, через Византию и эллинистический Восток восходящее к античной Греции, с языком и стилем современности.
Вяч. Вс. Иванов
Юлия Латынина
Клеарх и Гераклея
Греческий роман
Предисловие
Некогда Искандар Двурогий, завоевавший весь мир, решил, что этого слишком мало: мир иной, за завесой мрака, ему не принадлежал.
Искандар повелел согнать табун из шестисот тысяч молодых кобылиц и отобрать для похода наилучших воинов. Десять дней войско шло по стране непроглядного мрака, воины искали путь, щупая в темноте камни, и совали те камни, что поменьше, себе в карман, - на десятый день вышли в иной мир. Спешившись, воины достали из карманов камни, подобранные по дороге: то были алмазы и рубины. 'Те, кто взял мало каменьев, пожалели об этом, ибо предводители их забрали самоцветы себе, а те, кто собрал их во множестве, испытали огорчения по той же причине'.
Меж тем Искандар глядел на войско и на иной мир и вдруг ужаснулся и сказал спутнику: 'Вот что пришло мне на ум... Если мы отыщем источник живой воды, ведь не только я, но и все мои воины напьются из него... В чем же будет тогда мое превосходство над ними? Посему я желаю, чтобы ты остался с войском, я же один отправился на поиски живой воды'.
Так излагает историю великого македонца одна из многочисленных средневековых 'Адександрий', малайская 'Повесть об Искандаре Двурогом'. Мы, конечно, прервемся и не станем рассказывать, как Искандар, осознав, что до рая надо добираться в одиночку, достиг своей цели; как он получил от Аллаха ветку райского винограда; как Иблис, искусивший его на обратном пути, лишил людей вечного блаженства. Известно, что подобная история впервые произошла с Гильгамешем, также лицом вполне историческим.
'Роман об Александре' покорил больше стран, чем сам Александр. Свита македонца состояла из гетайров: в свите героя 'Адександрий' оказались пахлаваны и рыцари, бояре и верные слуги Аллаха; герой 'Александрии' сражался с Гогами и Магогами, проникал за завесу мрака и не раз достигал еще более сказочной страны, жители которой были совершенно счастливы ввиду отсутствия 'твоего' и 'моего' и полной общности имуществ.
'Александрия' по праву заняла одно из первых мест в той великой традиции традиции сочинений, героем которых являлась сама история; сочинений, раскинувшихся на безбрежном пространстве мировой литературы, от басен первых логографов до исландских саг, от 'Троецарствия' Ло Гуаньчжуна до 'Повести о доме Тайра'.
Возможно ли возобновить эту традицию?
Впрочем, если древнее и средневековое повествование было историей, то и история была повествованием.
'Император Цинь Ши-Хуанди... переправлялся через реку... Лян и Цзи оба наблюдали за переправой. Цзи воскликнул: 'Его можно схватить и занять его место!' Лян тотчас же зажал ему рот и сказал: 'Не болтай чепухи, не то казнят весь наш род'. Но с той поры Лян стал ценить Цзи'.
Эти строки Сыма Цяня врезаются в память гораздо лучше, нежели рассуждения современного историка: '...тяготы циньского правления... дальнейшее ухудшение положения масс... растущее недовольство феодалов...'
Чем отличается повествование Сыма Цяня от описания исторических закономерностей? Тем, что повествование включает в себя и историческую закономерность, и ее опровержение.
Последнюю 'Александрию' Европы сочинил Ла Кальпренед в 1645 г. Это была странная 'Александрия': великий честолюбец искал в ней не славу и власть, а всего лишь добивался любви женщины. Ему больше не нужен был иной мир, и даже Персия была ему не нужна. Македонец отложил в сторону меч, в котором отражались земля и небо, поправил перо на шляпе и учтиво молвил красавице Статире: 'Победитель вашего народа - побежден вами! Вы свершили то, что тщетно пыталась свершить Азия! Я слагаю оружие у ваших ног, прекрасная принцесса, и в моем поражении больше славы, чем во всех моих победах'.
Европа еще сопротивлялась. Еще оставался классицизм - последнее великое литературное направление, писавшее не о любви, а об истории; еще отказывался от Береники Тит, Химена требовала смерти возлюбленного, и сама страсть корнелевских героев была разумной и должной.
Честь, слава и жажда власти еще двигали героями классических драм; неистощимое нахальство и ненасытимый физиологический голод - героями плутовского романа. Но час пробил: стеклянные двери Венерина грота захлопнулись за Тангейзером. Юпитер поступил в услужение Данае в виде пажа с золотистыми волосами, которые напоминали бы слегка золотой дождь, если бы не были так завиты и напомажены; Олимп опустел, Ахиллес предпочел мечу прялку, Геркулес попал в плен к Омфале:
- Может быть, вы хотите, чтобы в доказательство моей любви я совершил двенадцать подвигов Геркулесовых?
- Ах нет, дон Никасио, отнюдь нет, - отвечала дама, - я не требую от вас так много.
Герой перестал быть героем, а стал - облаком в штанах.
Модернизм, понятное дело, и не подумал покушаться на это главное Наследие классической литературы, только герои его стали столь женственны, что для упрощения стали любить лишь самих себя, хотя и не всегда отвечая себе взаимностью.
Душа повествования есть событие, перемена и приключение. И в Европе, начиная с Возрождения, женская прихоть и перемена в любви стала последним и не лучшим заменителем прихоти Рока, Правителя или Народа, обладающего всеми пороками правителя и ни одним из его достоинств. Эпоха 'Романов об Александре' миновала.
Хромой бес сладострастия Асмодей и Купидон, 'сводящий господ со служанками и бесприданниц - с нежными любовниками', казалось, завладел литературой.
А потом произошла вещь еще более непонятная: из романов повывелись герои, попадающие в плен к туркам, едва сев на корабль, перестали похищать из сералей султанш, пропали грозные разбойники и коварные евнухи, броды, перекрестки и талисманы; таинственные острова превратились в светские гостиные.
Прошло еще немного времени, и благородные разбойники, изгнанные со страниц высокой литературы, возродились в жуткой маске Фантомаса, ибо природа не терпит пустоты.
Произошло невиданное: единое поле культуры распалось на культуру массовую и культуру элитарную, со всеми последствиями, которые влекут за собой шизофрения и двоемыслие. Модернисты назвали неумение строить сюжет изображением бессмысленности жизни, а философские проблемы, изгнанные из