зонтичное. Оно четко стоит на фоне неба.
Это крошечное растение - единственное, что есть между небом и моим глазом.
Я вглядываюсь все сосредоточеннее, и вдруг какой-то сдвиг происходит в моем мозгу. происходит подкручивание шарниров мнимого бинокля, поиски фокуса.
И вот фокус найден: растение стоит передо мной просветленным, как препарат в микроскопе. Оно стало гигантским.
Зрение мое приобрело микроскопическую силу. Я превращаюсь в Гулливера, попавшего в страну великанов.
Жалкий - достоинства соломинки - цветок потрясает меня своим видом. Он ужасен. Он возвышается, как сооружение неведомой грандиозной техники.
Я вижу могучие шары, трубы, сочленения, колена, рычаги. И тусклое отражение солнца на стебле исчезнувшего цветка я воспринимаю теперь, - как ослепительный металлический блеск.
Таков зрительный феномен.
Вызвать его не трудно. Это может сделать всякий наблюдатель. Дело не в особенности глаза, а лишь в объективных условиях: в комбинации пространства, вещи и точек зрения.
У Эдгара По есть рассказ на тему о подобном феномене. Человек, сидевший у открытого окна, увидел фантастического вида чудовище, двигавшееся по далекому холму. Мистический ужас охватил наблюдателя.
В местности свирепствовала холера. Он думал, что видит самое холеру, ее страшное воплощение.
Однако через минуту выяснилось, что чудовище небывалой величины есть не что иное, как самое заурядное насекомое, и наблюдатель пал жертвой зрительного обмана, происшедшего вследствие того, что насекомое ползло по паутине на ничтожнейшем расстоянии от наблюдающего глаза, имея в проекции под собой дальние холмы.
Нужно видеть мир по-новому.
Чрезвычайно полезно для писателя заниматься такой волшебной фотографией. И притом - это не выверт, никакой не экспрессионизм! Напротив: самый чистый, самый здоровый реализм.
Надоело смотреть на море,
Иду на зады дачи.
Выхожу за калитку. Степной простор. Вдали трамвайная станция по дороге в Люстдорф.
В степи стоит водопроводная башня. (Описание башни смотри в четвертом отрывке.
Впрочем, там описана другая башня: 'нерусская зелень, нерусские окошки'... Здесь никакой зелени. Непосредственно из голой степи торчит семидесятиметровая башня.)
Местность принадлежала некоему Высоцкому. Так она до сих пор и называется в трамвайном маршруте: Дача Высоцкого.
Некогда Высоцкий решил взять в свои руки водоснабжение окрестностей и для того построил башню. Кто-то судился с ним, кто-то откупал у него что-то,- подробности забыты.
Давно заглохла деятельность башни, остались за ней только романтические свойства: доминировать, чернеть на закате, бросать длинную тень и быть оплетаемой полетом стрижей.
Внутрь башни ведет тоннель, где гудят слетающиеся на испражнения мухи,
Однажды на дачу пришла аристократическая старуха с двумя девочками в сарафанчиках. Все трое сели на камни у калитки. Старуха положила на колени книгу.
Золя, - прочел я: 'Лурд'.
Из книги торчали лапки очков.
Девочки сидели чинно. Я из приличия отошел. По даче несся шопот.
Старуха была вдова Высоцкого, девочки - ее внучки.
Через десять минут я вернулся.
- Это было наше, - сказала старухи, тыча пальцем в пространство.
- Что? - спросила левая внучка.
- Парк, - сказала старуха.
- Какой? - спросила правая внучка.
- Этот, - ответила старуха.
Никакого парка не было. Было желтое пространство. На горизонте развевались бунчуки кукурузы.
Внучки чинно молчали. Они видели только то, что можно было видеть: степь.
Бабушка видела парк.
А парк был вырублен еще в голодные годы окрестными жителями на топку. Ничего не осталось. Ни одного дуба, ни одной липы. Даже корней не было. Уже много лет, как пространство засевалось рожью. Рожь снята.
Август. Колючки. Кое-где бурьян.
Старуха видит парк. И действительно... я вспоминаю. Гимназистом приехал я на дачу к писателю А. М. Федорову, на которой и сейчас поселился. Действительно, зеленые купы громоздились у подножья башни, белели беседки. Помню: был парк - знаменитый парк Высоцкого.
- Это тоже было наше, - произносит старуха.
- Что? - спрашивает левая внучка. Девочка видит столбики и колючую проволоку - огород.
- Тыква? - спрашивает правая внучка.
- Дом с колоннами. Старуха видит то, чего нельзя видеть. Это похоже на палеонтологию.
Старуха - палеонтолог. Она видит прошлое земли.
Девочки понемногу обалдевают.
- Это тоже было наше? - спрашивает внучка, кивком указывая на трамвайную станцию.
- Да, - отвечает бабушка. - Розариум.
- Что? - спрашивает правая внучка.
- Розариум, - подтверждает бабушка, - это тоже было наше,
Перед ней цветут розы допотопного периода.
Вечером все трое сидят на скамье над обрывом.
Я приближаюсь. Силуэт старухиной головы сердечкообразен.
Восходит луна. Тихо рокочет море.
Прислушиваюсь к беседе.
На этот раз бабушка выступает уже прямо в качестве палеонтолога.
- Море, - говорит она, - образовалось впоследствии. Прежде здесь была суша.
- Она была наша? - спрашивают внучки.
- Да, - говорю я. - Все было ваше! Некоторые ученые утверждают, что луна есть часть земли, оторванная некогда планетой. На месте отрыва образовался Тихий океан. Луна, как видите, существует самостоятельно. Но это ничего не значит. Она тоже была вашей!
1930 г.
Я СМОТРЮ В ПРОШЛОЕ
Когда Блерио перелетел через Ламанш, я был маленький гимназист.
Было лето, мы на дачу не выезжали, потому что не хватило средств.
Папа играл в карты, возвращался на рассвете, днем спал. Он был акцизным чиновником. Служба его состояла в том, чтобы ходить в казенные винные лавки и проверять, не нарушаются ли права торговли. Исполнял он свои служебные обязанности плохо; как он держался на службе, не знаю; жалование, словом, получал. Главное было - клуб, игра, он чаще проигрывал; известно было: папе не везет. В клубе он проводил почти круглые сутки.
Так вот, значит, Блерио перелетел через Ламанш. Было лето, был подан летний обед, помню - жарко было, потно, резали дыню.
О дынях было известно, что дядя Толя ест их с солью. Ни одна дыня не удостаивалась одобрения. Только нам, детям, нравились все дыни. Мама говорила: прямо огурец; папа. надо брать у Ламзаки; тетя; осторожно, а то холера.
Семья у нас была мелкобуржуазная.
На подзеркальнике покоилась громадная рогатая раковина. Ее нужно было прикладывать к уху и слушать.
- Это шумит море, --- говорили взрослые,
Раковина, в которой шумело море, была обстоятельством такого же рода, как дыня, которую дядя Толя съедал с солью. Во всех знакомых домах были раковины бог весть, какие моря их выбрасывали.
Папа хотел, чтобы я стал инженером. Он понимал инженерствование как службу в каком-то управлении воображалась фуражка, и говорилось: как господин Ковалевский.
В доме не было ни одной вещи своеобразного значения. Не было ничего такого, на основании чего можно было бы определить, что хозяин, скажем, идиот, или фантазер, или скряга. Ничего нельзя было определить.
Хозяин был картежник. Папа считался несчастным человеком. 'Все сделали карты'.
Клубное существование папы оставалось для нас неизвестным. Может быть, он покрывался испариной, когда проигрывал; может быть, рассказывал анекдоты, чтобы привести в хорошее расположение тех, у кого предполагал занять три рубля; может быть, разговаривая с ним, иные многозначительно переглядывались.
Домашнее существование его складывалось так: он, проснувшись, получал в постель чай и хлеб с маслом, потом опять засыпал, спал, положив на грудь кулаки; он выходил к обеду одетый, в манжетах с золотыми запонкам и, он был добр, мягок; волосы у него на висках были мокрые после причесывания.
- Блерио перелетел через Ламанш, - сказал я.
Мое сообщение было рассчитано на подготовленного слушателя. Тетя не знала, что такое Ламанш. Кто такой Блерио и почему он должен был перелететь. через Ламанш, - это не интересовало никого.
Главное: существовало у взрослых убеждение в том, что дети ничего серьезного, верней, ничего такого, чего нельзя было отвергнуть или опровергнуть, сказать не могут. Все, что говорили дети, относилось к области ерунды.
Мало того: подозревалось также, что в детских разговорах, мыслях, желаниях всегда заключено неприличное.
Родителей тревожило постоянное опасение: не происходит ли в моем сознании беспорядка, имеющего сексуальный смысл. Не держу ли я руки под одеялом. 'Он, наверно, держит руки под одеялом'.
Они переглядывались, и я видел, именно эта тревога выражается в их взглядах.
Я не страдал дурной привычкой. Я не собирался держать руки под одеялом, Они мне навязывали это желание. Я был всегда под подозрением. Они смотрели на меня испытующе, читали во мне сексуальные мысли, которых не было.
Кроме Блерио, были имена. Латам, Фарман, Вильбур, Райт, Орвил Райт, был Лилиенталь и братья Вуазен. Была под Парижем местность, которая называлась Исси-Ле- Мулино.
Никто в доме, в семье, в знакомых домах, где знали, как жить и кем быть, не знал, что Отто Лилиенталь, летавший на планере, убился, что аэроплан, прежде чем подняться, бежит по земле, что машина братьев Вуазен более других машин похожа на птицу.
Это знал только я.
Мальчик был в семье - европеец, журналист и механик. Я предлагал семье омоложение, я м о г б ы в с т а т ь за обедом среди запонок папы и, подняв пальцы так, как бы в руке у меня был камертон, сказать громко: