поговорит с ним по душам и между ними восстановятся добрые, сердечные отношения. Эти отношения были для него в конечном счете нужнее, чем абстрактная борьба с беловодской властью. А возникало что-то совсем другое. Тайна, окутывающая рассуждения Григория, скрывающая под непримиримым холодом его душевное тепло, которое он словно бы сделал недоступной старику истиной, эта тайна обязывала не к душевным отношениям, а к неким идеологическим прениям и даже, наверное, схватке. Мартын же Иванович не был готов ни к спорам, ни тем более к идейной борьбе с тем, кого он считал своим единственным другом.
— А этот ваш недостойный поступок… он не помешает нашему делу, то есть в нравственном смысле и вообще? — спросил Шуткин подозрительно. — Расскажите мне все…
— Я вам ничего не скажу, — отрезал Григорий.
— Ничего? Господи!.. И вы не собираетесь никак действовать? — спросил старик быстро и растерянно.
Неопределенная улыбка тронула уголки рта Григория.
— Скорее, не собирался в прошлый раз, — возразил он, — хотя вам могло показаться, что я уже действую. Да, я, можно сказать, вводил вас тогда в заблуждение. Вспомните, разве я не постарался перевести вашу тревогу в план отвлеченной философии? Я высказал мнение, что коль над нами властвует непостижимая тайна нашего происхождения и нашего пути, то следует признать и права за такой властью, как нынешняя беловодская. Признать хотя бы потому, что мы в этом случае почти так же бессильны, как и в первом, когда имеем дело с непостижимостью Творца. Но с тех пор мое отношение к этой проблеме претерпело значительные изменения, да, именно так, значительные изменения, и я больше не смотрю на нее как на отвлеченную.
— Значит, мы будем бороться? — обрадовался старик. Он хотел забежать вперед и пожать Григорию руку, с торжеством глядя ему в глаза.
Однако Григорий жестом остановил его.
— Нет, — сказал он.
— Нет? Но почему?
— На этот раз я не буду вводить вас в заблуждение. И хочу, чтобы вы сразу поняли мою мысль. Она довольно проста. Вы должны понять, что невозможны никакие наши совместные действия.
— А я как раз этого не понимаю! — вспыхнул летописец и пожевал губами, устраняя брызнувшую на них слюну.
Григорий невозмутимо разъяснил:
— Для того, чтобы человек мог действовать, ему нужна определенная свобода действий. И я в этом смысле не исключение. Но я не хочу делить свободу на двоих. Свою или вашу, не знаю, как тут определить… скорее всего, свободу как таковую… Ведь мы даже, если уж на то пошло, не единомышленники, скажу больше, трудно найти других таких разных людей, как мы с вами. Поправьте меня, если я, по-вашему, не прав. Но сколько бы вы не доказывали мне обратное, я все равно буду видеть огромную разницу между нами, эту темную пропасть. И чтобы я мог согласовать свои действия с вашими понятиями, я должен был бы сначала признать и усвоить какую-то необходимость такого согласия. А в чем другом она может заключаться, если не в простейшей и глупейшей уравниловке? Вот теперь подумайте и скажите: ради чего я стану строгать, обрабатывать, сглаживать острые углы, заниматься нивелировкой, подгонять себя под вас? Только ради того, чтобы мы с вами испытали чувство, довольно сомнительное, единения, а затем вместе выступили против власти? Результат, согласитесь, не ахти какой, не слишком-то заманчивый. И что нам останется в случае поражения? Вот то самое пресловутое единство? Им сыт не будешь! Я не имею ничего лично против вас, наоборот, я отношусь к вам, к вашему труду и к вашим сединам с громадным уважением. Но я действительно решу выступить против власти или против чего-то не менее серьезного и опасного лишь тогда, когда увижу, что готов сделать это сам, никак и ничем не ограничивая свою свободу.
— Но таком случае вам гарантировано поражение… — Старик с сожалением, как на обреченного, посмотрел на Григория.
— А подумайте, к чему привела бы наша совместная победа, — перебил тот. — К дележу трофеев. Этим кончается всякая революция. Она, как известно, любит пожирать собственных детей.
— Но как же вы думаете избежать общей участи? — вскричал Мартын Иванович, пораженный несговорчивостью друга.
— Какой общей участи? — Григорий иронически хмыкнул. — Если вы о смерти, то я не собираюсь ее избегать. Я могу смотреть на нее как на проблему, которую должен и хочу решить по-своему, но было бы смешно, если бы я думал, что не бывать моему путешествию на кладбище в деревянном ящике. Если же вы под общей участью подразумеваете еще что-то, более узкое, а то и вовсе смысл и содержание нашей цивилизации… то я ведь от такой участи не бегаю, а равно и не ищу с ней сближения, я… просто живу!
Блуждая по поселку и беседуя, они случайно оказались возле дома, на первом этаже которого располагалась квартира директора Лубкова. И там путь им преградил Макаронов. Но прежде, чем это случилось, Мартын Иванович все же успел высказать свое мнение об услышанном из уст его молодого оппонента. Старика задели за живое не столько истины, которыми тот думал опровергнуть и свести в ничто его выстраданную «святую простоту», сколько высокомерный и самодовольный тон Григория.
— Поймите! — горячо воскликнул летописец, как в быстром полете птица клювом резавший сумерки своим чудовищным носом. — Вы говорите так потому, что молоды, полны сил и мните, что такое ваше состояние продлится еще Бог знает как долго. А может быть, до сих пор сохранили детскую веру, что уж вы-то точно не умрете! Вот вы и извлекли из всего, что можно понять в нашем мире, какую-то часть и решили, что она составит ваши убеждения и что этих убеждений вы отныне будете придерживаться всегда, до самого конца. Но до самого конца… это невозможно, поверьте! Наступит момент, когда вы уже не сможете быть твердым и суровым, самонадеянным, и всякая твердость покажется вам смешной… Да, да! Дело даже не в убеждениях, они сами по себе могут быть прекрасными, а в том, что и наилучшие убеждения когда-нибудь да отпадут сами собой, перестанут волновать, забудутся…
— Вы слишком просто рассуждаете, очень физиологически, — заявил Григорий с плохо скрытым раздражением. — Не стоит и жить, когда считаешь неизбежным положение вещей, о котором вы говорите.
— А вот и стоит, стоит! — выкрикнул Мартын Иванович запальчиво. — Жизнь по-настоящему только и начинается, когда проходит время всяких иллюзий… Одним словом, я вам скажу, наступит старость, и вы поймете, что готовиться к смерти, имея в запасе только какую-то часть мира, будто бы принадлежащую вам, это все равно что прыгать в пропасть в уверенности, что какой-то невидимый слуга уже приготовил вам на ее дне для приземления смягчающие удар перины. Ах, простите мне эту аллегорию! эту высокопарность! — закричал Шуткин. — Я неточен, вы, может быть, и не понимаете мою мысль… Но я так хочу вас предупредить, я должен вас предостеречь! Не заблуждайтесь, не обольщайтесь… Наступит день, когда вы уже не сможете удовлетворяться какими-то узкими принципами, как бы достойно они не выглядели. Не сможете просто потому, что по старческой немощи не в состоянии будете их отстаивать и защищать. И как только вы почувствуете эту свою уязвимость, вами овладеет озабоченность… а так оно и будет, не сомневайтесь… озабоченность самого общего характера, как ни смешно это звучит… Даже если вы будете злым, раздражительным, желчным стариком, ваша злость будет проистекать именно из тревоги за судьбы всего мира, не больше и не меньше. А о всех тех явлениях и идеях, которые вы когда-то сочли близкими себе, вы напрочь забудете! Знаете, в чем будет состоять ваше опасение? В мысли, что вы вот скоро умрете, а мир и дальше будет существовать, — но как, как же он будет существовать без вас? все ли будет в нем правильно? успели ли вы сделать все зависящее от вас, чтобы в нем было все правильно? О, это бесплодная тревога, я понимаю, это мечтания! Но вы от нее не отвертитесь, и я вам скажу, что вы будете делать! Вы уже не пройдете по земле не глядя себе под ноги, потому что станете бояться, что наступите на безобидного дождевого червя или раздавите цветок, какую-нибудь травинку, былинку… Вы обойдете стороной дождевого червя, улыбаясь ему, и в голове у вас при этом будут такие вроде бы маленькие, слабые мыслишки, но в действительности такие необъятные и несокрушимые! Все это глупо с точки зрения сильного, уверенного в себе человека, но это и есть та правда, которая и для него со временем станет единственно доступной. И кто знает, не выше ли эта правда всякой другой!
Утомленный длинной и чересчур пылкой речью, Мартын Иванович шумно перевел дух и стер пот со