Григорий хотел было ответить, что он заплатит, но Виктор предупредительно поднял руку, останавливая в нем это финансовое движение. С километр протопали они к имению, некогда принадлежавшему Фаталисту, по пыльной дороге, то взбиравшейся на поля, где звенели и гудели насекомые, то нырявшей в сырую, с валяющейся на обочине растительной гнилью, тень леса. Как все это было непохоже на ночное пробуждение в луже! Вера вкладывала руку в узкую ладонь брата, и они, неразрывно связанные, убегали далеко вперед и оттуда звонкими, веселыми голосами звали зазевавшегося Григория. Ему вовсе не хотелось бегать по такой жаре, но приходилось. И в собственном учащенном дыхании он слышал растущий и укрепляющийся голос расширения здоровой части своего существа. Он становился еще более другим, чем был прежде.

Его подвели к большому каменному особняку с широким парадным подъездом и вкраплениями правильного, суховатого классицизма, что пользовалось успехом в прошлом веке. Народная любовь к поэту, помноженная на производительную административную фантазию, превратила длинную череду комнат, огибавших некую невидимую ось, в обыкновенный музей с кожаными креслами, разными ломберными столиками, письменными столами, потемневшими от времени картинами, подсвечниками, сундуками, выставленными напоказ и нисколько не смущавшими целомудрие альковами, широкими диванами, на которые строго запрещалось садиться, курительными и танцевальными площадками. Среди всех этих шедевров быта, сохранившегося лишь в виде музейных символов, Виктор торжественно надел кепку (чтобы снимать ее в минуты, когда из его слов явственно вытекало смиренное уважение к поэту) и пустился в подробные объяснения, но едва у него дошло до знаменитого «калики перехожие», Григорий не выдержал и громко, непринужденно рассмеялся.

— Похоже, это относится ко мне гораздо больше, чем вы думаете! — воскликнул он.

Виктор провел своих спутников в служебное помещение. Он прогнал оттуда дремавшую у окна старуху и спросил:

— Что будете пить? Чай? Кофе? Водку?

Выбрали кофе. Григорий снял пиджак и повесил на спинку стула, а Вера, остановившись у окна и заложив руки за спину, смотрела на парадное крыльцо, где у массивных колонн две старухи- смотрительницы, отдыхая от посетителей, предавались оживленной беседе. Ей пришло в голову, что брат и московский гость могут и не заметить, как взаимная неприязнь овладеет ими. Вскоре многообещающий аромат распространился по комнате, и на столе появился из рук экскурсовода кофейник — изящная подделка под старину. Хозяин хмурился оттого, что гости слишком долго гремят ложечками, размешивая сахар, и не дают ему начать обстоятельный разговор.

— Вы обратили внимание, как выглядит этот дом, когда в нем не толпятся люди? — наконец начал он; и, не дожидаясь ответа, который все равно был известен только ему, продолжил: — Ведь мы прошли по пустым комнатам… Дом выглядит так, словно в него никто и никогда уже не войдет. Пустота и оцепенение, которые сказываются и на всем Кормленщикова. А Кормленщиково это целый мир. Странно и неприятно, что, глядя, в каком оцепенении пребывает этот мир сегодня, можно забыть, что именно здесь в свое время Фаталист поднял огромную духовную волну, которая все еще продолжает гулять по миру. Только так, поднимая волну, и можно действовать, если хочешь принести благо России. Поднимая не бунт и смуту, не революцию, а духовную волну, которая прокатится по пустым головам и жаждущим истины сердцам людей, населяющих наши просторы. Святые прячутся по расселинам, вздувая подводные течения. А поэт сказал: я выше вас всех! И дунул в человеческую глину…

Но что это значит — я выше вас всех? Гордыня? О нет, трижды нет! Только так и мог поэт начать свой рывок, только так мог выпятить силу своей личности, и не слепая гордыня побудила его сделать это, а осознанная необходимость. Беда России в том, что люди здесь непременно хотят сваляться в кучу. У нас не было никаких Беркли, признававших мир лишь постольку, поскольку он некоторым образом являлся органам их чувств, никаких Штирнеров, указывающих на свою единственность. Мы не прошли жесткую школу индивидуализма, и нам не понадобилось искать компромисс в неком подобии учения о достоинстве и правах личности. Мы готовы вести полубессознательную жизнь в общине, а поскольку уровень этой готовности, как и понятие о самой общине, у всех разный, мы очень часто приходим к дикой вражде партий. Но видеть и уважать личность другого не умеет и не склонен почти никто, не имея изначального представления даже и о собственной личности. Дорогой московский друг, я могу поднять трубку, позвонить в милицию и объявить, что вы пытались украсть в этом музее некий ценный экспонат. Вы закричите: да как же это? как вы смеете? вы знаете, кто я такой? А стражи порядка будут только посмеиваться, и им даже в голову не придет изучить вопрос, не заслуживаете ли вы хотя бы в малой степени уважения. Им не составит большого труда намять вам бока, бросить в застенок, посадить в самую страшную камеру, где вас быстро превратят в убогое животное. И все это без всякой мысли о том, что вы — единственный в своем роде и неповторимый. Может быть, вы будете возлагать надежды на гуманность суда, на спорую работу адвокатов? Напрасно, ей-богу, вы даже не заметите, как этот суд пролетит, не успеете и оглянуться, как вам припаяют срок — ни за что ни про что, просто за то, что вы оказались в их, судей, руках…

А вот если вы сумеете прежде, чем это случится, каким-то образом убедить нашу свалку, что вы выше всех, вам, пожалуй, удастся избежать самого страшного, вас не тронут. Ну, испугаются… И все это не от плохой работы следователей и судов, всяких важных учреждений, заводов и фабрик, машинистов поездов и делателей культуры, а только потому, что никто не хочет видеть в другом личность. Человека, двуногого видят, это необходимо и часто даже выгодно, ибо открывает путь к эксплуатации. А о божественной сущности человека — ни малейшего понятия.

Как вы думаете, почему мы, имевшие Фаталиста, воодушевлявшиеся его примером, восхищавшие им при его жизни и неистово оплакивавшие его гибель, опять так скудно и жалко живем? Только потому, что волна духа, поднятая им, прокатилась, мы стряхнули с себя пену и опять стоим голые, несведущие, одинокие и жаждущие поскорее сбиться в кучки.

Мы с сестрой родились в Кормленщиково, здесь живем и здесь умрем. Сознание этого накладывает особый отпечаток на всю нашу жизнь, как и на жизнь каждого, кто здесь появился на свет. С младых ногтей я воспитывался — не столько родителями, сколько тайной доктриной этих мест — в убеждении, что непременно должен стать если не поэтом, то по крайней мере мыслителем, а поскольку Он пал смертью храбрых в битве за свободу южных славян, наших братьев, то и героическим мыслителем. И подобное воспитание получал не я один, хотя, естественно, далеко не каждый житель Кормленщиково в конце концов прозрел и осознал свою роль. Я же крепился, а когда мне было трудно, упорствовал в четком и настойчивом определении цели: не быть простым смертным, помнить, что рождение в Кормленщиково — это знак Судьбы.

Но посмотрите, куда завело меня такого рода воспитание. Кстати сказать, для героизма долго не было вообще никакого повода, сами понимаете и помните — тягучие болотные времена. И солнце светило как-то очень уныло, не правда ли? Эти поприща — мыслителя и героя — все-таки стоит немного разделять, чтобы не возникало неуместной путаницы. Так вот, я прежде всего стал мыслителем, это было проще сделать. В конце концов я даже написал книгу, в которой изложил, едва ли не в форме афоризмов, свои нехитрые, в общем-то, мысли. И тут я снова столкнулся с замедленностью времени, мою книгу никто не желал публиковать, в глазах издателей я читал тоскливый вопрос: ну куда ты лезешь, жаба, ты что, переловил всех мух в своем закутке? Я же считал, что моя рукопись вполне достойна публикации, сцепил зубы, не очень громко, но вполне внятно произнес: я выше вас всех! — и ринулся в бой. Я бы и достиг чего-то героического в этой борьбе за превращение болота в быстротекущие воды, когда б величие моего порыва не отменило решение нашего правительства начать политику бурных и страстных реформ.

Тогда нашелся чудак, согласившийся издать мою книгу. Такое счастье охватило меня, что я принял все его условия и проглядел, как он превратил мой труд, для меня более чем серьезный, в собрание каких- то дурацких, пошлых шуток. Все начисто переделал, хотя для улучшения, которого он якобы добивался, иной раз требовалось всего лишь подменить мое слово каким-нибудь из тех, какое я совершенно не мог сказать, и в таком перевранном и искаженном виде издал. Вот вам и первая карикатура, получившаяся из моей жизни. Желания, стремления, мечты — все осуществляется, но в каком виде!

Памятуя о необходимости героического деяния, я отправился на Кавказ, не в качестве воина, конечно, потому что мне не за кого было там воевать, а в качестве корреспондента одной газетенки. Мои военные похождения переросли в карикатуру в первый же вечер моего пребывания в осажденном городе. Я попал на какой-то горский банкет, все ужасно громкими и торжественными голосами провозглашали витиеватые

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×