Во всё это лето я больше ни разу не искупался, хотя погода стояла отменная. Первые ночи я не мог избавиться от страшного видения, но потом оно отступило, однако я долго содрогался, возвращаясь памятью к страшной картине.
Нет, я не принимал решения, не сделал вывода — мысли о смерти отстали от меня сами собой, видно, вытесненные пережитым. Не то чтобы я ставил себя на место осклизлого тела — просто отроческие иллюзии легче всего растворяет горькая правда. Мечты, и предположения, умопостроения, вызванные обидой, живы до тех пор, пока не ударятся о беду погорше этой обиды. Не зря сказал мудрец: всё познается в сравнении. Мои желания смерти уж очень отличались от того, что увидел, а увидев, содрогнулся.
Страшное зрелище как бы подтолкнуло меня. Я отряхнулся от онемения, чтобы жить дальше.
21
К этим летним тягучим дням ожидания переэкзаменовки, мыслям о смерти и отчуждению с родителями прибавилось ещё одно унизительное ощущение.
Прочитав эту главу, я знаю, найдется немало таких, кто обвинит меня по крайней мере в нескромности, в прикосновении к запретной теме, а то и в безнравственности, ведь о таком, если и принято писать, То в специальных медицинских книжках, читают которые вовсе не те, кому бы об этом надо знать. Да и как будет выглядеть мой герой ведь употребляя местоимение «я», надо уж до конца быть единым целым, а не изменять ему в откровенный час.
Ну да ладно — Бог не выдаст, свинья не съест!
Так вот, до скандала с отцом мы всегда ходили с ним в баню вместе. Суббота — святой день! К вечеру он подтягивается домой пораньше, мама или бабушка уже собрали авоську, и мы торопимся в Центральную баню, где уже колобродят две очереди? — мужская и женская.
Мужики покуривают, перебирают всякую всячину, отыскивают в очереди знакомых, но главные события происходят чуть поодаль — в деревянном павильоне, где, я знаю, висит картина про трёх охотников, которые рассказывают байки, очень, надо заметить, уместно висит, — и пахнет приятным за пахом бочкового пива.
Мне кажется, некоторые мужики ходят в баню не столько помыться, сколько пива попить, и, бывает, некоторые не выдерживают и наугощаются не после мойки, а до, так что горластые и безвозрастные тетки на контроле в мужском отделении заранее базлают на всю округу:
Мужчины, пьяные не ждите! Не пустим!
И ведь не пускали.
— А ну-ка, ну-ка, ну-ка! — начинали они орать сразу на высокой ноте, не давая опомниться мужичонке, с устатку, видать, принявшему ещё кое-чего покрепче, кроме пивка-то, и разомлевшему в дальнейшем потном ожидании. Он, как правило, оказывал жуткое сопротивление: во-первых, по причине неожиданности, во-вторых, по причине обиды, ведь иногда по два часа выстаивали, чтоб в эту проклятую раздевалку зайти. Ну и главное дело, из-за мужского достоинства: видано ли дело, чтоб какая-то халда неопределённого пола, — да разве сможет тут служить нормальная женщина? — чтоб такая халда на голос брала, а ну, цыть!
Главная и одинаково повторяемая ошибка подвыпивших мужиков состояла в том, что они не смирялись и не уговаривали разбушевавшихся банщиц, а через слово-другое начинали материться, и уж ту-ут бесполые мегеры дружно принимались верещать, апеллировать к очереди, к гражданам мужчинам, которые, конечно же, «не допустют» несправедливости, на крайний случай бабки начинали кричать хором: «Милиция! Милиция!» — и дело развязывалось в полминуты. Или являлась пара краснорожих миль-тонов от пивного павильона — как же там без них! — и, будто редьку с грядки, выдёргивали на всеобщий позор выпивоху из очереди, или сама очередь, пара матеркующих охотников, выхватывала нарушителя из своих рядов и под общее улюлюканье и свист отправляла за вечно хлопающую дверь.
Мужик, бывало, заливается отборными выражениями, орет, а то и плачет пьяными слезами — «За что, ироды? Вот сволочь-то!» а ему в ответ, опять же с Матерком, мол, охолонись, друг ситный, не то в ба- пе угоришь.
Бабки при этом наставительно и громогласно рассказывали, что помоечное отделение посещать в непотребном виде — есть грубое нарушение правил общественных мест, утверждённых горисполкомом, что здесь не вытрезвитель, да и вообще, вон на той неделе один такой потребитель тихо проник и прямо на полке окочурился.
Народ ржал, никто им не верил, но все охотно соглашались ведь про того, который окочурился на той неделе, бабки эти пятый год людям мозги пудрят, сами уже поверили.
А мне этих пьяных мужиков почему-то всегда жалко было, может, даже им во вред. В эти минуты я ост ро ненавидел толпу. Народ хохотал, и отец тоже, а мне хотелось спросить его ну, чего ты смеёшься, ведь и тебя могут так, ты тоже пару раз ещё до бани как следует шандарахнул, в парилке тебя разморило, хорошо что ещё нестарый и сильный, никто, кроме меня, не разобрал.
Но не отцовская несправедливость меня возмущала, а очередь. Хотя ведь он тоже стоял в очереди, зна чит, был частицей её. Возмущала радостная жестокость, с которой она выкидывала из своих рядов выпивоху. Ну, раздастся голос-другой, пожалейте, мол, столько человек стоял, но зато вся остальная толпа озверело глотки раздирает — будто невесть какое злодейство произошло, словно кого убили. И эта ярость в криках и глазах страшила не на шутку.
Мне она смертельно напоминала мужскую школу и тёмную, которую устроил мне класс ни за что. Никто тогда меня ни любил, ни ненавидел, а лупили, наверное, все, кроме Вени Мягкова, и вот эта банная очередь тоже запросто могла излупить, да только такого
0т неё не требовалось, а вот выхватить одного, выкинуть из очереди, наиздеваться вдоволь вроде аттракциона, публичного удовольствия, это пожалуйста, сей момент!
Для них такой пьяный дядька не человек, хотя каждый сам точно такой же. Один ничто, пустота, нуль. А когда много это власть, сила, может, ещё и правда.
Неужели это — правда?
Ведь перед ней нет одного, а только — все. Что же это за правда?
В общем, по субботам мы отстаивали длиннющую очередь с отцом, раздевались в предбаннике, с шайками входили в помоечное отделение оно называлось так не от глагола «мыться», а от «помыться», а получилось, будто все стремятся на помойку.
Цементный пол, цементные лавки, пар, вырывающийся из парилки, баня походила на чистилище, где мы с отцом тёрли спины друг другу, и, когда он избил меня, я решил, что нужен ему в бане только для того, чтобы драить спину. И твёрдо сказал маме: буду ходить в душ, он мне больше нравится.
Отец, кстати, терпеть не мог душа, считал, что это не мытьё.
Итак, я собрался в душ и днём, чтоб без длинной очереди, и не в субботу, а посреди недели разве подумаешь, что в такую неподходящую пору тебя поджидает самый настоящий дьявол, проклятое наваждение, от которого не убежишь и не скроешься, как Нельзя сбежать от самого себя.
Летом на задах бани всегда работал ещё один деревянный павильон — душевой, перегороженный на множество кабин, в каждой из которых было место для переодевания. Я предъявил билет, купленный в кассе, прошёл в кабину, закрылся на щеколду, разделся, включил воду.
Хе, совсем другое дело, струйки приятно щекочут плечи, не надо, как в бане, таскать тяжеленную шайку с водой, норовя ошпариться, нет нужды привязывать к ноге бирку с номером от шкафчика, да и вообще чувствуешь себя свободным человеком, никто не таращится на тебя, голого, ты предоставлен сам себе.
Помылся я на удивление быстро — спину драить некому было, раз-два, провёл мочалкой, да ещё главное, голову помыть как следует. Но и тут — красота — намылился, а водичка сверху сама с тебя всё смывает — удобство и комфорт! В общем, скорость у меня вышла совершенно необыкновенная — минута на раздевание, пять минут на мытьё, ну ещё минуты три — вытереться и одеться. Чего-то слишком быстро получается, как бы банщица при выходе не обсмеяла, и я поднял лицо навстречу струям — хоть минут пять надо ещё подождать для приличия, к тому же когда душ прямо в лицо — такое наслаждение!