В машине повисла пауза, и Женя чуть не рассмеялся. Этот наивный вопрос оказался вроде как удар в самую диафрагму. Уж чего-чего, а такие компании действительно газет не читают, можно быть в этом совершенно уверенным.

— Ну-у! — протянул он с заметной долей превосходства и даже надменности. — Да ведь портрет Саши Макарова напечатан в «Пионерской правде». С неделю назад примерно! Про его успехи даже «Правда» писала! Как же!

Женя помолчал, подумав, и посоветовал:

— Да в библиотеку зайдите!

Мастер быстрого вождения Илларион несколько раз глянул в сторону Жени. Даже в темноте можно было понять, что смотрит он на него с повышенным уважением.

Взрослые на заднем сиденье вообще притихли.

— Надо же! — проговорила после паузы Сашкина мать. И повторила два раза: — Надо же! Надо же!

— Так что лет через семь, — сказал Женя, заканчивая свое ночное путешествие, — ну, через десять будет Саша знаменитым человеком!

— Надо же! — как заведенная, повторила тетка.

— Тебя, мальчик, куда подвезти? — сказал Илларион с нескрываемым уважением.

— К горкому партии, — спокойно ответил Женя. В машине стало совсем тихо. А когда она стала притормаживать у высокого дома, возле которого под фонарем стоял милиционер, Женя мастерски вздохнул:

— Так что у Сашки есть серьезная проблема.

— Какая? — трепыхнулась тетка.

— Куда податься? В математику или в музыку!

— Надо же! — сказала она в последний раз.

— А вы что думали? — жестко сказал Женя. — Мы без вас людьми не вырастем? Очень даже вырастем! И вовсе вы нам не нужны такие мамаши! Лучше бы вы уж совсем куда-нибудь сгинули!

— Маладэц, пацан! — тихо сказал Ларик.

— Родить, знаете ли, ума не надо! — придумал Женя убийственную фразу. Впрочем, он где-то все- таки слыхал ее раньше.

Его трясло. Мстил он, мстил этой пьяной забулдыге. За всех за них.

Машина стояла. Милиционер медленно двигался ей на встречу.

Женя уверенно протянул руку Иллариону, пожал ее и сказал:

— Спасибо, товарищ!

Он выскочил из машины в предрассветную ночь, хлопнул дверцей и смело пошел вперед, прямо к милиционеру.

На груди — галстук, на рукаве — повязка, в одной руке свернутый флажок, а в другой белый пакет. Сразу видно, что это вам не какой-то пацан шляется по ночам, а пионер выполняет важное, может, даже секретное поручение.

Шага за три перед милиционером Женя бодро вскинул руку и отдал салют представителю власти.

* * *

Растревоженный игрой, не столько забавной, сколько опасной, Пим долго не мог уснуть, хотя обыкновенно выключался, едва укрывшись простыней.

Опасной? Еще бы! Без году неделя знает он эту ребятню, да и знает ли, ведь знакомство с таким народом отнюдь не означает знание, это скорей предположение, никак не более, узнать людей малого возраста, изломанных подлостью и бедой, дай Бог, через год — если не отходя, весь год, хлебать из одного котелка, жить вместе, думать вместе — только тогда к ним приблизишься, хотя это не означает — поймешь.

Нет, не скорое дело — узнать их и понять, все до донышка? — если и не выведать, то почувствовать, и разве же не опасное занятие вот так-то запросто, едва отличив одного от другого, строить предположения, развивать догадки, планировать их возможную будущность?

Сколько еще непредугаданного у них впереди? Даже в детстве, в детском доме?

Эк, да разве одним только рождением своим, одним лишь фактом появления на свет, родительским умыслом прибавить к многомиллионному миру собственное дитя — разве нет в этом замысле заведомой обреченности на радость и счастье? Беды, конечно же, в мире через край, никто еще не взвесил, чего более даровано человечеству — радостей или лишений, никто не знает, что чего перевешивает, но жить одной лишь болью едва не с самого рождения — как согласиться с таким распоряжением судьбы? И как этому воспротивиться, да не взрослому, сознательному человеку, а ребенку, и не малому ребенку, который многое понять не в силах, несмышленышу, но человеку, начинающему соображать, чувствовать, длинноногому жеребенку, нескладному еще пока, скакать умеющему, а все же без табуна, без материнского теплого бока, неспокойному, даже погибающему.

Погибающий ребенок! Господи, да разве же не погибают они? Физически живы, это да, детский дом поит, кормит, учит, и самые сильные спасаются, вырастают достойно, и многое, наверное, в состоянии сделать по-настоящему, став взрослыми, самостоятельными людьми, способны к поступкам обнаженной честности, не боятся самых трудных глубин правды, преодолению страданий, которые они познали той порой, когда другие лишь нежатся в розовых неправдах затянувшегося детства, эти люди не убоятся лишений и во взрослости, и потому из них больше граждан самоотверженных, героев, да, да, героев, ведь подлинный героизм обнажается не в благополучии, а именно в лишениях, в скором выборе решения, способном спасти других, оказавшихся под угрозой, в необходимости выступить вперед раньше иных, пусть на какое-то мгновение, но раньше, и повести за собой.

Но это те, кто выбьется, выдюжит, прорвется сквозь нещадную суровость одинокого отрочества, юности без поддержки ласкового слова матери и отца. Остальные-то? Что с ними? Есть ли статистика, не подобранные подстать желаемому чувству, а научно твердые, пусть и жестокие цифры, по которым стало бы понятно, что творится с одиноким детством? Кто как устроился в этой жестокой жизни? Что закончил — ПТУ иле институт? Встретил ли мать свою и отца и как сложилась эта встреча? Ведь одно дело — человек, попавший в несчастье пусть и по своей вине, в тюрьму, скажем, но все же вышедши из нее и жизнь свою остальную искупающий перед детьми вину за краткое — или долгое? — отсутствие вблизи малого своего дитяти. А если встреча эта горька, полна утверждения осознанности предательства? А если ее вовсе нет, как будто и не было никогда родителей, помышлявших о тебе? И всю жизнь, как щёлк хлыста над головой, преследует такая простая и уничтожающая правда: ты родился случайно, ты никому и никогда не был нужен, ты всего лишь забава двух людей, побаловавшихся друг с другом и оставшихся самими собой, а твоя жизнь — лишь царапающая их память подробность, торопливо забытая, впрочем, глупость, как бы заросшая беспамятностью, эгоистическое нежелание оборачиваться назад, на собственные свои следы, нижайшая ступень эгоизма.

Легко ли одолеть эту преследующую и без конца уничижающую мысль? До старости, до седых волос преследующую?

Или, может, он преувеличивает? И все гораздо проще на самом деле? Ведь человеческая память — такое сложное, избирательное устройство, что оно способно стереть неприятные подробности, опустить истину куда-то вниз, скрыть её неправдой или искренней детской выдумкой. Не зря же кто-то из этик теток, с которыми он говорил по телефону, откровенно сказал: они любят врать, они выдумывают. Да что там, он ведь и сам в этом убедился: ну-ка, вспомни вечер знакомства, вечер такого искреннего вранья, когда он развесил уши, точно последний сопляк, поверил всему, что они там плели, восхитился поразительными судьбами детей и таким недетским мужеством. Поверь им — и перед тобой героическая повседневность страны: гибель героев, стойкость защитников, самоотверженность работников, не жалеющих себя, и хоть было горько слушать детские рассказы, а все же вдруг прихлынула странная гордость за эту мозаику вселенских несчастий, причиной которым были честь и порядочность.

Правда же оказалась иной. Истина оказалась подлой и не вызывала даже простого понимания, не говоря уж о чувствах более высоких.

Тюрьма, жизнь за колючей проволокой и таким образом всё-таки временное отсутствие родителя, хотя бы одного, было самым понимаемым и самым, увы, простимым из всего, что знал Павел о детских

Вы читаете Невинные тайны
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату