стыда и ненависти, не выскочил в коридор, а оттуда на улицу.
Было еще не поздно и не темно – первая лишь неделя сентября, по улице шел народ, а Кольче казалось, что все его лицо полыхает, и он отворачивался от встречных, норовил свернуть в тихий переулок, но и там натыкался на прохожих.
Такого с ним еще не бывало: раз пять его сбили с ног и победили с явным преимуществом. Причем выходило так, что драку-то затеял он. Затеял и проиграл!
Его швыряло в жар и в холод. Первый раз он не справлялся с собой, странная внутренняя смута разваливала его, как острым топориком разваливают березовый чурбачок: береста сохраняет его целость, но внутри он расколот на поленья. Дурень Серега побил его, показал ему, что не на всякого наскочишь, ведь на этот раз за спиной у Кольчи не было банды пусть и малорослых, но бойцов, способных, как муравьи, налететь на любую тушу и каждый нанести свой малый укол, свой удар. А один на один, с фигурой масштабом и силой отличимой в иную, большую сторону, пока что никто не сладил, не надо быть наивным!
В общем, интернатовский накат просто-напросто подвел, не сработал. В этой жизни требовалось другое. Ведь и глупцу ясно, что таким манером этот козел Серега пытается заставить его шестерить! Наглец, совсем свихнулся! Да кто он такой! Только рост да кулачищи. Ну, и наглость, конечно. А ведь и слова умного еще не произнес. Ручищами машет, а сам боится, как бы его в Чечню не послали!
Кольча брел по улице, успокаиваясь, но не утешаясь: утешиться было нечем. Шестеркой он, конечно, не станет, но и мира не будет. Ясно, что жизнь вступала в пору испытаний, когда надеяться на старое уже нельзя, а одолеть силу способна только сила. Пусть даже это всего лишь сила духа.
2
Отравленная жизнь настала у Коли. Ты вроде пьешь и ешь, учишься и даже смеешься, и враг твой к тебе не каждую же минуту пристает, сидит в другом конце учебного класса, а жизнь твоя – ни к черту!
Всякий миг ты чувствуешь свою уязвленность, ждешь какой-нибудь оскорбительной фразы, жеста, выходки, адресованной тебе. Да, ты отказался шестерить и не чувствуешь себя сломленным, но в группе, независимо от тебя, живет мнение, этакий приговор, что ты слабак, и если пока не раб, то им станешь, а главное лицо тут дуболом Серега, над которым никто хихикнуть не смеет, хотя он и тут как дубовое бревно.
Похожих на тебя – полгруппы, но городские после занятий отсюда убираются и недоступны Дубине, а вот общежитские всегда в распоряжении его глупости и скотства.
В отличие от Петек, Серега пил не систематически, но время от времени где-то набирался, и Кольча ловил себя на ощущении, что трусит. Перед пьяной силой все бессмысленно, лучше спрятаться, и Топорик, не признаваясь себе, прятался: уходил в интернат.
Он являлся к Георгию Ивановичу, вежливо здоровался, просил:
– Можно я с нашими переночую?
Взрослый человек все принимал за чистую монету, разрешал, направляя, ясное дело, свои мысли по ложному пути:
– Ну, что, скучаешь? Так еще не поздно, и вернуться!
Вернуться? Коля спрашивал себя: а почему бы и нет? Тут же ожесточался: так быстро сломался? Из-за какого-то Сереги? Что же дальше?
Он улыбался директору, вводя его в дальнейшее заблуждение. Конечно, он скучает, и разве это плохо, если вчерашний воспитанник возвращается домой – поболтать с приятелями, даже переночевать, вот ведь и его кровать, аккуратно заправленная, стоит не занятая никем: всегда пожалуйста.
Ну а пацаны? Они только ликуют, видя в Топорике победителя, учащегося ПТУ, без пяти минут слесаря по ремонту автомобиля, взрослого, можно сказать, человека.
Кольча обнимался с братишками, охотно жал руки другим, гладил малышню, бежавшую к нему, как к архангелу, осиянному золотым свечением добра и свободы, и, сглатывая, прятал этот отвратный обман в себя.
Да какой он к черту победитель, когда самая настоящая побитая собака!
Ночи три, с перерывами, правда, он провел в интернате, а потом сказал себе, что это слишком легкий путь. Дубина Сергей и оба Петьки вновь приблизились к нему. Кольча попытался соорудить в себе пуленепробиваемое прозрачное стекло. Он слушал мат, адресованный себе в Серегином исполнении, и слышал его как бы в четверть звука, пропуская мимо себя. Петьки из породы людей, всегда разделяющих мнение сильного, вообще передвигались словно молчаливые марионетки – в Кольчином полузакрытом сознании.
Надо признать, что и книжки, которые он читал при этом, оставались в памяти лишь на четверть, и получалось так, будто он отупел, много раз перечитывая одно и тоже место. Выровнялся с Дубиной и Петьками. Надо же! А, впрочем, чем он лучше их?
Серега обозвал его детдомовцем, и он смолчал, хотя он не детдомовец, а интернатовец, это же совсем другое. Но он обозвал! Произнес это слово, будто ругательство. Кольча терялся, не мог понять, какой грех в том, что он будто бы детдомовец. Что в этом позорного? Что родителей нет? Так разве дети виноваты?
Ей-богу, он долго не мог въехать в смысл этой ругательной интонации. Разве это заслуга, что у человека есть родители? И разве вина, что их нет? И в том и в другом случае это положение независимо от производного – их сына или дочери: таков закон математики.
Только не математика руководит людьми, вот в чем дело. А совсем другие расчеты. Ну, например: чем ты можешь быть полезен? Дети часто дружат друг с другом не потому, что это интересно, а потому, что ходить в гости, перезваниваться, играть их подталкивают родители, видящие в родителях дружка нужный авторитет или связи. А какой прок от безродного сироты?
Кольча продирался к этим истинам как будто сквозь еловую чащобу в лесопосадке. К Петькам приезжали родители со шматами сала, и если с Дубиной Сергеем здоровались с полной вежливостью, полагая, видать, что крепкий этот детина может стать нежелательной угрозой ихнему сынку, то Кольче едва кивали, зная заранее о его безродном происхождении: чего с него возьмешь?
Топорик теперь выходил из комнаты, когда являлись эти, такие похожие, родительские пары, до сих пор даже и не знакомые друг с другом, ведь Петьки жили в разных селениях. Внешне эти родительские пары были непохожими – широкие у широкого Петьки, будто рыбы одной породы, например, прудовые караси, и худощавые, как плотва, у Петьки узкого. Однако груз их был до удивления одинаков: сало, домашняя свиная колбаса, соленые огурцы в литровых, чтоб не закисли до следующих выходных, банках – то, чем жил окрестный сельский люд, не шибко богатый и не шибко щедрый, особенно к другим, особенно к безродным пацанам.
С каждым таким визитом Кольча ощущал себя все больше уязвленным. Ему и в голову не приходило рассчитывать на угощение, но он просто нутром чуял, что взрослые, переступая порог общежитской комнаты, едва здороваясь, косясь на него, о том только и молят высшие силы, чтобы он вышел, не видел передачи харчей, ни на что не рассчитывал и вообще бы, по возможности, соскочил с поверхности земли. Кольча их не понимал и даже малость жалел этих взрослых людей. Неужто они не понимают, что голодных тут нет, что, слава Богу, пока что не война, ну и если уж приспичит, то он отправится поесть к тете Даше, которая вполне законно, на основании распоряжения директора, накормит его интернатским обедом в добавление к обеду училищному.
Но, ясное дело, эти жлобы не знали Кольчиных правил и, видать, привыкли всех подозревать в зависти, похоже, и сами прожили, завидуя кому-то другому, отсюда невидимому, и так опутали себя и детей своих подозрением, что выпутаться уже никак не могли в своем убогом Бермудском треугольнике между салом, солеными огурцами и домашней колбасой.
Однажды вечером, глядя, как Петька-широкий и Петька-узкий разложили персональные узелки – у каждого свое – и начали трапезу, Топорик рассмеялся. Ему пришла вдруг нечаянная мысль: а что, если бы у него самого оказались родители-куркули и он стал бы таким же, как Петьки, куркулем-сыном. Жевал бы свое сало рядом с дружком-жлобом, и ему бы даже в голову не пришло объединить их куркульские запасы в один запас и есть по-дружески из одной заначки? Он подумал так и засмеялся, а оба Петьки сказали ему, разом обозлясь, перебивая и дополняя друг дружку:
– Чего ржешь, казенная тварь?