распоясалась.
Передо мной скакали и корчились разнообразные рожи — рыжие, белые, черные головы, карие и серые глаза, ощеренные в смехе зубы, оттопыренные уши, косички, челки. Мне даже показалось, что части ребячьих лиц отделились от их хозяев, сорвались со своих мест и беснуются в сумасшедшей пляске.
Я тряхнул головой. Носы, уши, губы и даже целые головы вернулись на свои места, но шум не умолкал. Напротив, я теперь различал отдельные слова и фразы, конечно, все до единого обращенные ко мне.
— Ну ты, библиотекарь, давай кор-роче!
— Прохессор, не тяни резину!
— Пацан, а ты грамоту-то секёшь?
Боже, как далека была эта речь от волшебных слов Пушкина! И еще, совсем по-взрослому, я подумал о том, какой же разный мы народ, ученики разных классов и школ. И как, наверное, нелегко разобраться в каждом из нас Татьяне Львовне.
Мне хотелось крикнуть в лицо этой одичавшей толпе, брякнуть несколько непушкинских слов, чтобы разинули рты от неожиданности, хоть на минуту умолкли, и я бы объявил им тогда, что залез сюда, за прилавок, не по собственному хотению, а из-за Татьяны Львовны, из-за того, что она не может сейчас работать и заменить ее некому, кроме меня, что, наконец, должны же быть людьми одуревшие посетители такого благородного заведения, как библиотека.
Но мне не хватило ни возраста, ни сил. Я вздохнул, взял книжки у того, кто стоял ближе, и спросил читательский номер.
Никто еще не учил меня этому — как доставать карточку из кармашка, как вписывать в формуляр название книги и ее библиотечный номер, я ведь еще только готовился к этому — а можно вообще без этого обойтись, сидеть себе тихо в задней комнате, подклеивать старые книги, рассматривать картинки и воображать самого себя в самых разных литературных обличьях, но делать нечего, приходилось действовать без ученья, — и надо же! — у меня все получалось. То есть, конечно, не было быстроты, и я возился, будто крот, но зато все делал правильно.
Вот когда я оценил Светку! И ее девчонок!
Нет, не зря говорится, что друзья познаются в беде. В беде познаются не только друзья, но и вообще люди. Не зря все-таки народ, который орал в библиотеке, показался мне даже не масками, а носами, ушами, глазами, летающими в воздухе отдельно от лиц. И ведь никакого зла я не сделал этим ребятам. Просто они сорвались. Просто превратились в толпу, в такую массу, без головы и хвоста, в кучу малу, в свалку.
Ах, Светка! Где ты ходишь-бродишь? Нет чтобы тебе появиться в дверях, да и помочь мне. Я же ведь зашиваюсь, разве не понятно? Все делаю правильно, но это полдела, оказывается. Хорошо работать — это означает не только выполнять дело правильно, но еще и быстро.
Светка быстро трещала, но ведь и быстро чинила книги. И быстро записывала книги в формуляры.
— Ну ты, пентюх!
— Эй, копуша!
— Дай мне вон ту книгу, а то в лоб получишь!
Нет, в лоб я все-таки не получил, хотя угроза была совершенно реальной, но вот взмок весь до последней нитки, до трусишек.
Боже! Светка явилась в дверном проеме, и мне она померещилась шестикрылым серафимом. Молча, но решительно она протолкалась сквозь толпу прямо ко мне, совершенно непедагогично какой-то толстой книгой, вроде Житкова, трахнула по одной челке, по другой, крикнула, чтобы все становились в очередь, и отправила меня к малышовому прилавку. Это было легче. Малыши были покорнее и тише.
Я благословлял Светку на все лады.
В тот же день я узнал от нее, что Артур заболел туберкулезом и что ему теперь требуется усиленное питание.
Еще через некоторое время бабушка сказал нам с мамой, что Татьяна Львовна каждое утро, видно, до открытия библиотеки, стоит на рынке с зеленым платьем на плечиках.
— Будто дежурит, — вздохнула бабушка, но я не понял. — Стоит на одном месте, — пояснила она, — но ничего у нее не выходит. Никто у нее это платье не покупает. Уж очень непрактичное. Никуда в нем не пойдешь.
Я вздыхал. Ясное дело. Всего две вещи остались у Татьяны Львовны платье и бархатное пальто. Но вот беда, они такие красивые, что их никто не покупает. Все ведь ищут, что носить можно, а не чем любоваться.
Шел день за днем. Жизнь шагала вперед торопливой походкой, не каждую неделю я бывал в библиотеке, и не часто теперь мы с Вовкой собирались почитать вслух Пушкина, но про Артура, про беду Татьяны Львовны говорили все время.
— Стоит? — спрашивал я бабушку.
— Стоит, — отвечала она, вздыхая.
А я делился в школе этим печальным известием с Вовкой или Светкой.
Однажды вечером, раскрыв Пушкина, чтобы поглядеть перед сном прекрасные картинки, я почувствовал, что мама очень осторожно положила мне на плечо руку.
— Сынок, — вкрадчиво сказала она. — Отнеси-ка ты эту книгу Татьяне Львовне.
— Почему? — поразился я.
Ведь мы еще не прочитали ее. Ведь Татьяна Львовна сказала мне, и не раз, — читай, мол, наслаждайся. И я еще не насладился.
Примерно все это я и изложил маме, очень удивленный ее предложением. Все мне казалось совершенно убедительным в моих словах.
Но мама сказала:
— Представь себе, что Артур захочет почитать эту книгу. А ее нет. Она у тебя. И Татьяне Львовне неудобно просить ее назад.
Мама села напротив меня и очень внимательно заглянула в мои глаза.
— Ты видишь, — сказала она, точно взрослому, — какой деликатный человек Татьяна Львовна. И ты будь таким же — в ответ.
Если бы мама стала меня уговаривать или, хуже того, приказывать, я бы, конечно же, воспротивился. Но со мной разговаривали на равных.
Сперва я расстроился, но перед сном, уже в постели, решил, что так и сделаю. Во-первых, книгу рано или поздно придется вернуть, она же не моя. А во-вторых, если Татьяна Львовна подумала обо мне, почему же мне не подумать об Артуре. Да еще когда он в больнице.
Утром я рассказал Вовке о своем решении. Он помолчал — ведь ему тоже было жаль расставаться с такой книгой, — но кивнул.
— Теперь Пушкин ему нужнее, — сказал он.
И после уроков мы отправились ко мне, наперебой вздыхая, выгрузили все учебники и тетрадки из моего портфеля и поместили вместо них собрание сочинений в одном томе.
Мы шли в библиотеку нарочно медленно, передавая портфель из рук в руки. Не потому, что было тяжело, хотя, конечно, том нелегкий, а потому, что несли дорогой нам груз.
Нет, нет, это слово решительно не подходит!
Мы несли Александра Сергеевича, эвакуированного из Ленинграда в наш город замечательной старушкой, мы познакомились с великим поэтом сами, без всяких подсказок, и было горько идти, обнимая его в последний раз и зная, что мы расстаемся.
Даже комок стоял в горле, будто перед слезами.
Татьяна Львовна изменилась с тех пор, как я увидел ее плачущей. Раньше она радовала нас своей непохожестью на остальных женщин, на наших мам и бабушек, и эта непохожесть была, конечно, прежде всего в одежде, но и не только — теперь я понимал это.
Татьяна Львовна отличалась от всех своей одеждой, это верно, но и еще своей беззаботностью, вот чем, неумением — а может быть, нежеланием! унывать.
Теперь она ничем не отличалась от наших родных. Ее лицо сморщилось и усохло, она стояла, ничего