впечатления на меня все-таки не произвело. Потому что сильное впечатление Витька произвел на меня чуточку раньше.
Когда мы вышли на улицу, он спросил:
— Хочешь, я тебя сфотографирую?
Фотографировали в специальной мастерской, у нее было даже красивое нерусское название — ателье, и я не раз бывал там, правда, еще до школы, маленьким, и, надо сказать, всякий раз прилично волновался.
Бабушка и мама наряжали меня, как на праздник, вели с собой в это ателье, где была стеклянная крыша, и недовольный дядька усаживал меня на стул, уходил к фотоаппарату на треноге — с аппарата свисал черный платок, дядька укрывался им, потом быстро шел ко мне, хватал за лицо руками и заставлял всяко неудобно поворачиваться, а у меня, как назло, подбородок опускался, и он подбегал снова и опять вздергивал мою голову, так что уже хотелось не фотографироваться, а реветь. Потом фальшиво- притворным голосом дядька говорил:
— Мальчик, смотри сюда и не шевелись, сейчас птичка вылетит.
Но никакая птичка не вылетала, и я уходил из ателье изнуренным и расстроенным.
И все ради чего? Ради того, чтобы через неделю бабушка, ликуя, выложила на стол карточки, где у меня какое-то фанерное, испуганное лицо, будто меня со всех сторон скрутили веревками и заставили при этом улыбаться.
Единственное серьезное начало было во всей этой затее, единственное достойное понимания: карточка посылалась отцу на фронт. А отец однажды взамен прислал свою: сидит на колесе пушки в пилоточке и улыбается.
Это одно оправдывало муки.
И вдруг Витька говорит про фотографирование.
Я насторожился.
— Как это? — спросил, не понимая.
Витька улыбнулся, поняв, что ли, меня. Он положил на землю портфель, покопался в его глубине и вынул блестящую пластмассовую штучку, похожую на лягушку. Штучка помещалась на Витькиной ладони, взблескивала под солнцем стеклянным носиком и лакированными бочками.
— Что это? — удивился я. Штуковина никак не походила на чудовище в ателье, раскорячившее три деревянные, грубые ножищи.
— Аппарат «Лилипут», — проговорил Витька, и я услышал в его голосе некое превосходство над моей темнотой. — Становись, — приказывал он, и я послушно пошевеливался, уже безоговорочно подчиненный его воле. — Вот так, чтобы виднелась школа. Не жмурься от солнца. Внимание! Снимаю!
Я затаил дыхание, как в ателье, но Витька чем-то негромко щелкнул и уже протягивал аппарат мне:
— Теперь валяй ты. Сюда смотри. А сюда нажимай.
— Я? — Глуповатым хихиканьем я прикрывал растерянность.
Витька предлагал мне что-то небывалое, какого никогда еще в жизни не случалось со мной. Сфотографировать? Его? Мне? Нажать на этот рычажок? А сперва посмотреть в это окошечко?
Я бросил портфель в кучу пожухлых листьев. Схватил аппарат, приставил палец к рычажку и взглянул в окошечко. Витька торчал там совсем маленький, и школа уменьшилась в двадцать раз, но все было видно очень хорошо. Я затаил дыхание и нажал на рычажок. Что-то щелкнуло. А Витька уже кричал мне:
— Сегодня проявим и сегодня же напечатаем. Я попрошу отца, он нам поможет.
Я кивал каждому слову, совершенно не понимая их — проявим, напечатаем, как это? — и наверное, на моем лице блуждала такая неуверенная тупость, что Витька вдруг примолк, внимательно поглядел на меня и попробовал вернуть к действительности той самой фразой:
— Ты ко мне в тетрадь не смотри. Я ведь серб.
Он серб и не мог привыкнуть к мягким знакам, а я мог писать без ошибок, но ничегошеньки не понимал про фотографию.
Это было только начало, кто бы знал! Блестящий лакированный «Лилипут» со сверкающим глазком линзы посреди толстенького пластмассового животика был даже не самым интересным в этом деле!
Самое замечательное началось под вечер, после обеда — первого моего обеда в гостях, когда я в гости пришел не с мамой и бабушкой, а один и когда вернулся с работы Витькин отец.
Но до вечера, до самого главного, произошло множество других событий, может, и не таких важных, но, безусловно, выдающихся, которые создавали в моих глазах вокруг Витьки Борецкого ореол необыкновенности.
Начать хотя бы с того, что Витька жил на барже.
Рядом с дебаркадером, куда швартовались пароходы, только выше по течению, стояла черно- коричневая баржа. Мы приблизились к ней и по узкому трапу перешли полоску воды между берегом и бортом. Дальше была обычная дверь, обычная комната, с кроватью, шкафом и кушеткой. Единственное отличие от обыкновенного дома — два крохотных окна и дрожащие солнечные блики на потолке, отраженные не стеклышком, не консервной банкой, а водой и потому бегущие, шевелящиеся, живые.
Витька бросил портфель, положил фотоаппарат, велел и мне освободиться от своего груза, и мы выскочили обратно на палубу. Вдоль нее на веревке полоскались наволочки и подштанники, судно было явно не боевое, но это ничуть не оскорбило моего радостного волнения. Витька подвел меня к борту, и я увидел две лодки на цепях — большую и поменьше.
— Это мой ялик! — кивнул он на маленькую.
Его! Собственная! И слово он применил мной еще не слыханное. Ну, про лодку я знал, понимал, что такое плоскодонка, читал про шлюпку, но ялик? Витька подтянул лодку за цепь, расковал весла, как-то лихо, по-морскому, наступил ногой на нос ялика и приказал мне:
— Садись на весла!
Я добрался до лавки, укрепил весла, и Витька прыгнул в лодку, отчего нос резко приопустился. Ему бы надо сесть на корму, уже потом соображал я, но в тот миг я отчаянно и радостно принялся буровить воду веслами.
Будем откровенны: я первый раз в жизни сел за весла, был, так сказать, человеком совершенно сухопутным, а Витька, выросший возле реки, даже не подозревал об этом.
Все заняло какие-то мгновения. Течение возле баржи оказалось сильным, гребец неловким, и струя, подхватив легкое суденышко, понесла нас вниз, к дебаркадеру, возле которого, отдуваясь, швартовался колесный пароход. Ялик стоял носом против течения, и я видел, как мы приближаемся кормой к пароходу, к огромным красным плицам его колеса. Я старался изо всех сил, даже привстал чуточку, когда делал гребки, но весла чиркали воду, то одно, то другое весло срывалось, стуча о борт лодки, и мы сплавлялись ближе к пароходу.
Все во мне заледенело, как это бывает с людьми в решающую минуту, от этого леденящего гипноза, оцепенения, страха и гибнет чаще всего тот, кто мог бы спастись, будь он чуточку увереннее в себе.
С парохода крикнули:
— Эй, пацаны, куда вас прет!
— Иди на корму! — крикнул мне Витька и цепким, морским каким-то скачком, на полусогнутых ногах, оказался передо мной. Я сидел по-прежнему окаменелый.
— На корму! — приказал он.
Я послушно поднялся, ялик отчаянно закачался с борта на борт, прихлебывая речной водицы.
— Согни ноги! — крикнул Витька и подтолкнул меня к корме.
Едва удержавшись в лодке, я рухнул на колени и ткнулся подбородком о корму. Рядом слышался мерный плеск, я обернулся. Витька отгребал в сторону, а возле нас медленно проворачивалось огромное колесо с ярко-красными поперечинами лопастей.
Витькино лицо не выражало ни страха, ни отчаяния, ни злобы ко мне. Он просто трудился, откидывал весла, загребал ими воду, снова откидывал и снова загребал, напрягая руки, грудь и живот, и я поразился