обтрепанные страницы, и решили, что надо, как в книжке, нарисовать звездочки на домах. Только на тех, где кто-нибудь убит на войне.
Вечером, когда стемнело, они, взяв с собой мелок, украденный из школы, пошли по деревне. Когда прошли одну сторону, на каждой избе рисуя звездочку, Нюська остановилась и сказала:
— Пошли назад.
— Почему? — спросил Лека.
— На всех избах звездочки рисовать надо. Только у Христи никого на войне нет. Никого у нее нет.
Леку потрясли эти слова. Оказалось, в Суднишонках, хоть, правда, деревенька и небольшая, нет избы, где бы кто-нибудь не погиб на войне или муж, или брат, или сын, или зять…
Они шли обратно, к Лекиному дому, обходя лужицы.
— А почему Христя плачет и поет? — спросил Лека, и Нюська поняла, о чем он.
— Жалеет, значит. Жалостливая она.
Жалостливая…
Дома в ограде дед Антон колол дрова. Когда Лека вошел в избу, мать сидела за столом и ничего не делала, просто сидела и глядела, задумавшись. После того дня все у нее валилось из рук, и она часто сидела вот так, как сейчас.
Увидев Леку, мать поднялась и поставила миску со щами. Поставила и снова села, думая о своем.
Мать здорово изменилась за последнее время. Когда приехали в Суднишонки, она была еще совсем молодой и выделялась среди деревенских баб, похожих на старух.
Потом она положила свое городское пальтишко в дедов сундук, а сама надела стеганку умершей дедовой бабки, серый платок и по одежде стала такой же, как остальные бабы, — похожей на старуху.
Но это только казалось, что она старая, из-за одежды. А глаза у матери были красивые, черные, и глядели они молодо из-под старушечьего платка. Мать похудела, кожа ее пожелтела, а глаза по-прежнему смотрели по-молодому.
Когда Христя принесла похоронную и мать просидела несколько часов кряду, глядя черными своими, глубокими глазами в угол, не проронив слезинки и не сказав ни слова, а потом плакала под печальную Христину песню, глаза ее будто угасли. Лека хлебал несоленые щи и глядел на мать, совсем старуху. Желтая кожа на лице, и тусклые, бесцветные глаза.
Он хотел было сказать ей, что она забыла посолить щи, но потом раздумал и сам полез в печной глаз за солонкой из зеленого и толстого пузырчатого стекла. Мать так ничего и не заметила. Она глотала бессолые щи, а сама все смотрела и смотрела в стенку.
Вошел дед Антон с охапкой смолянистых поленьев и затопил печку.
Из печной полки вылез, разогревшись, отопок — черный, толстый таракан — и пополз по белой стене.
Дед взял его за бок, поглядел, как тот барахтает в воздухе лапами, и сказал:
— Ишшо говорят, тараканы щастье несут.
Мать оторвалась от стенки и протянула:
— Да-а.
И неизвестно, чему она это сказала — дедовым ли словам или своим мыслям.
Говорили в избе с того дня мало. Молчал дед, а мать и подавно. Лека тоже не лез к ним со своими разговорами; он обо всем говорил с Нюськой, а дома больше молчал.
Одна мысль не давала ему покоя. И когда он с Нюськой разговаривал, и когда был наедине с самим собой. Вот и сейчас, когда дед сказал про таракана, эта смутная, неясная мысль стала четкой и понятной.
Раньше Лека не понимал, почему дед радовался, что старуха умерла весной, в сорок первом. Теперь, когда старик держал в руке таракана и глядел на него так, будто этот черный огарок принесет счастье, Лека вдруг понял, что дед Антон радовался не смерти своей старухи, а тому, что она умерла до войны, не дождавшись ее и так и не узнав о ней.
Лека подумал, что он ни от Нюськи, ни от матери, ни от деда, ни от кого не слышал, чтобы теперь, в войну, кто-то умер своей смертью — от старости. Сейчас люди умирали только от войны, только от нее.
Даже Христина тетка, старуха Маковеевна, которая померла прошлой зимой, кончилась не просто так, а от какой-то болезни, о которой раньше, до войны, и не слыхивали.
Во всем была виновата война.
Дед постоял у печи, сунул таракана в печной паз и вздохнул, сказав неожиданно:
— Эх, счастьица бы.
— Счастьица бы… — как эхо отозвалась мать.
'Ну да, — подумал Лека. — Счастьица бы!' Вот о чем он думал столько времени. Счастья бы!
На другой день по дороге в школу Лека спросил Нюську. Даже не спросил, а сказал просто, но сказал как-то вопросительно, будто Нюська должна была ответить ему и помочь. Сказал серьезно, подражая деду и матери, как говорили это они вчера.
— Вот счастья бы! — сказал он.
Потом они долго шли молча, каждый думал о своем.
Листья больше не шуршали под ногами, они лежали мокрые и прелые от частых дождей и уже не казались дорогими кладами, а были просто горкой черных и липких остатков осени.
Лека думал о том, что хорошо бы совершить какое-нибудь дело, от которого сразу всем стало бы хорошо и счастливо, и чтобы поганые немцы полетели вверх тормашками и припустили обратно.
Нюська думала тоже о чем-нибудь таком, что приносит счастье.
— Вот, — сказала она, — мать говорит, если черная лошадь дорогу перейдет, значит, счастье, а белая — к беде.
— Это ерунда, — ответил Лека. — Так бы каждый на дорогу встал и ждал, когда черные лошади пойдут.
— Тараканы вот… — начала Нюська, но Лека только махнул рукой и вздохнул:
— Во всех избах тараканы…
Он вспомнил вечернюю деревню, когда они с Нюськой ходили рисовать звездочки, ходили считать горе. Ему снова сделалось жутко от мысли, что он, Лека, ничего не может поделать.
— …или сверчок! — сказала Нюська.
Сверчка у деда Антона в избе не было. И у Нюськи не было тоже. Сверчков не было во всей деревне — это они знали точно.
Лека с Нюськой остановились. Они глядели друг на друга и улыбались. Конечно, сверчок! Вот кто принесет счастье Суднишонкам. Да только как его найти? Он живет в избах, в щелях или за обоями, и Лека его никогда не видел, даже на картинках.
— Я знаю, где его взять, — сказала Нюська. — У Саньки Рыжего. Он говорил, что у них в избе даже два сверчка есть. Пилят и пилят, говорил, уроки учить не дают.
'Точно, говорил', — Лека тоже это вспомнил. Было это, когда Санька Рыжий получил в один день три двойки, и Мария Андреевна спросила его, почему он не учит уроки. Тогда Санька и сказал, что ему сверчки мешают.
— Удивительно, — сказала тогда Мария Андреевна, почему-то улыбаясь. Другим людям сверчки счастье приносят, а тебе двойки.
— Не даст он, — сказал Лека. — Жадюга Санька! Даром что рыжий. Рыжие, говорят, добрые.
— Даст, — ответила Нюська.
— Не, — сказал Лека, — бесполезно.
— Даст… — упрямилась Нюська. — Я ему свою сумку отдам.
Лека посмотрел на ее противогазную сумку. Жалко отдавать сумку этому Рыжему Саньке. А Нюська молодец, ничего не жалеет.
— Ну, на сумку, пожалуй, — сказал он.