После истерики, после скандала, бывало, приходили притихшие, покорные, пристыженные. Клянчили: возьмите хоть кем, лишь бы при нем, при родименьком.
Пробовали, ставили условие: хоть раз выпьешь, ноги твоей здесь не будет. Рисковали. И риск оправдывался.
Что значит — открыть дверь такой матери? Да прежде всего это значит: она попадет в коллектив, в обстановку, в климат соответствующий, а климат тут означает только одно: неугасающий огонь любви к чужому ребенку, который становится родным, неутихающий — женский же — суд над матерями, которые сумели, смогли или лишиться собственных детей, или бросить их.
Поговорят о том о сем женщины — врачи, сестры, нянечки, — помянут, может, вчерашнюю передачу по телевизору, новый фильм, какая у кого обнова да семейные новости, а потом снова на старый круг: все о ребятишках да о ребятишках, о здоровье их, да кто заболел, а кого уже выходили, о совести людской и об отсутствии ее.
Женская среда, если это нормальная среда, без конца жалеет ребенка, щадит его, обсуждает бессчетные варианты помощи, и в среде благонравной этой жалости к ее, в числе остальных, ребенку мать, лишенная своих прав, если даже и не до конца, если даже и неглубоко, а все же устыдится жизни своей, ее образа — всенепременно устыдится.
Другое дело, что результат стыда тоже бывает разный. Иная вовсе больше не придет, и кто-то увидит ее на улице в непотребном, хуже прежнего, виде. Другая исчезнет на два дня, ухнет в прежнюю муть, потом назад выскочит — явится побитая, примолкшая, и это вроде катарсиса, очищения — трет тряпкой полы, работает, себя не щадя, наоборот, кажется, даже истязая.
Непросто перевоспитание самоосознанием, нет у него четко означенных берегов, бывает и насмарку все идет, ну что поделаешь?
В конце концов конкретной педагогической цели — перевоспитать взрослую — тут никто не преследует, скажем еще раз, но, коли дают человеку шанс и он этот шанс примет, плохого тут не отыщешь, а польза громадная.
Да, польза великая. Еще один несмышленыш получает возможность вернуться к матери.
И вот вам картинка — реальная, из жизни Дома.
Прибирают малышей две нянечки. Моют, к примеру, им ноги, перед тем как спать уложить.
Все идет обычно, плещет вода в тазике, приговаривают женщины свои извечные, необязательные, тихие слова, приговаривают, бормочут малыши в ответ, идет разговор — не разговор, а утешение, и вдруг одна нянечка обхватит малышку, прижмет к себе, а у самой — слезы из глаз.
Другая тихо, понимая, подойдет, ребенка отнимет, ножки домоет, оботрет, в постель отнесет, а потом первую обнимает — и всплакнут обе.
Стоят вот так, обнявшись, плачут.
Первая — мать; малыш, над которым заплакала, ее собственный, ею рожденный, да не сохраненный: вышла из доверия у государства.
Вторая — нарочно сюда поступила, чтоб счастье свое найти.
Одна — чтоб найти, другая — чтоб вернуть.
Но не надо слишком обнадеживаться: такие картинки — редкость.
Все меньше их, к общей нашей печали.
Все чаще — совсем другие.
Вера Надеждовна у себя сидела, какие-то документы готовила, вдруг женщина на пороге, не одна, с подружкой, видать, чтоб, значит, за компанию, нахрапом, оно этак легче.
— Как бы мне бумажку взять, что у меня сын дурачок?
На такое сразу не ответишь. Молчание.
— Вы кто?
Такая-то.
— Почему же он дурачок?
— А разве нет?
— Посмотрите.
Накинула на себя пальто, зима была, легкий морозец. Хитрость очевидна: за справкой явилась, чтоб не платить алименты. Но по дороге спрашивает: какой он из себя, мой-то?
Веру Надеждовну малыш тот, Ванечка, любил, выделял из всех, бежал на голос, и она его лаской не обходила — поцелует, погладит, протянет конфетку.
— Какой? — переспросила. — А вот такой. Кто первый ко мне побежит, тот ваш сын.
Вышли на улицу, Вера Надеждовна громко крикнула малышам:
— Здравствуйте, ребятки!
Сама думает: вдруг не побежит? Страшного — ничего, неприятно перед этой мамашей.
Но малыш не подвел.
Первый серым шариком навстречу покатился — впереди всей гурьбы.
Вера Надеждовна к нему бросилась, наклонилась, схватила в охапку — слезы навернулись. Поглядела вверх, на мать, она же тут, сбоку стоит — глаза холодные, как ледышки.
— Вот он, наш любимец, — говорит Вера Надеждовна. — Хороший мальчик! Видите, какой!
А та отвечает, вернее — спрашивает:
— Значит, нельзя?
— Почему же? Можно. Напишите отказ, и никаких вам забот.
Позвали патронажную сестру, ушли к нотариусу, через час возвращается одна патронажная, с порога говорит:
— Вот, несу Ванюшину судьбу.
Что же, пожалуй, это все.
Картина, написанная мною, без строгой рамы, кое-где непрописанность, лишь отдельные штрихи, а то и просто белые места. Оно не закончено, мое полотно; именно к этому — признаюсь — я стремился.
Все сказать невозможно и даже не должно. Нужно оставить воздух, требуется недоговоренность, чтобы тот, кто читает, подумал сам, а лучше всего про себя, про свое отношение к тому, что сказано здесь, а тот, кто знает эту печаль, добавил бы свои штрихи к этюду на трудную тему.
Про Дом, про его заботы нельзя говорить в завершенном виде, драматизм несостоявшегося — по тем или иным причинам — материнства есть категория, всегда, абсолютно, по Толстому, новая, порой неожиданная и уж непременно — неоконченная.
Оконченность, завершенность, итоговость немыслимы, пока физически живы все участники каждой драмы — ведь в их судьбах, в жизни их потомков, даже отдаленных, внешне благополучных, долго еще может таиться драматизм ошибок, совершенных прародителями.
Всякий, кто против потаенных слез, разочарований, спрятанных в тайный код генетики, обиды на судьбу, субстанцию неконкретную и, таким образом, безответственную, — всякий, кто против неблагополучия в благополучное время, кто против душевной смуты в ясные дни, должен думать о беде, не стыдиться ее присутствия и делать, непременно что-то делать, чтобы болезнь излечить.
Делать — что я разумею под этим, таким понятным словом?
К судьбе, даже самой прямой и самой благополучной, приложено множество рук и забот. Что же можно и нужно сделать, коли судьба человека, начинающего жить, непроста, лишена самого главного — корневой системы, без чего и самое простое растение усохнет, погибнет?
Нет, главный корень — при каждом, и опустить это значило бы обузить проблему, сократить горизонт до размера дверного проема; главный корень — это наша общая жизнь, народное неравнодушие, социальная перспектива, открытые возможности. Но ведь вот какая беда: душевные провалы, пропуски воспитания, простая недобросовестность людей — близких и чужих, — которым доверен воск неустоявшегося сознания, способны, увы, налепить такого, что и самое главное, самое нашенское способно затмить.
Да что там спорить!