предлагаете эту кандидатуру.
Борис Егоров смотрел на Галю, Галя отводила серые глаза, хмурилась, делала строгий вид, но ничего у нее не получалось, не выходил у Гали строгий вид — она всего год как сама-то нашу школу кончила, а Егорову было, в общем-то, все равно, по какой причине выдвигают мою кандидатуру, он спросил просто так, для порядка, по лицу его было видно — круглому, добродушному, улыбающемуся. Да и вообще он не про собрание думал, а про что-то другое.
— Как же! — ответил ему Пухов. — У него дедушка генерал.
— Генерал? — переспросил механически Борис, все еще глядя на Галю и не понимая смысла слова. — Ах, генерал? Какой генерал? Какой у тебя дедушка генерал? — удивился он уже искренне, разглядывая меня с интересом.
В глубине души я возмутился невниманием монтажника. Но сдержался.
— Генерал-лейтенант, — сказал я с достоинством. — Но разве в этом дело?
Класс затих. Егоров смутился. И тут на помощь пришла Галя.
— Конечно, не в этом! — воскликнула она с жаром, и щеки ее порозовели. — Тебя председателем и без дедушки избирают. Верно, ребята?
— Верно! — заорали ребята.
А когда все стихли, я услышал Кешкин голос.
— Нет, не верно! — сказал он.
Я медленно поднялся. Все кипело во мне. Я обернулся к классу, к нашему большинству, к мальчишкам, которые жали мне «петушка», к девчонкам, которые всегда охотно мне улыбались. Я увидел их глаза, доброжелательные улыбки и произнес каким-то противным скрипучим голосом, вперив в Кешку свой взгляд:
— А тебе что, завидно?
В классе повисла тишина.
Я хотел сдержаться, взять себя в руки, но ничего не вышло. Злой Демон понес меня под гору.
— А тебе завидно? — повторил я и неожиданно прибавил: — Старший сержант.
Кешка посмотрел на меня.
Он только посмотрел на меня, а я готов был провалиться сквозь землю.
Боже! Какой позор!
Я нашел глазами Кирилла Пухова, но он понял мой взгляд по-своему. Он кивнул мне, выполняя обязательство, и крикнул:
— Да чего там, голосуем!
Лес рук взметнулся кверху, выбирая меня председателем…
Вечером мама устроила торжественное чаепитие. Купила торт. Накрыла стол нарядной скатертью.
Я сидел в пионерской форме с нашивкой на рукаве — мама постаралась, — а настроение у меня было хуже некуда.
Я пил чай и чувствовал, как разглядывает меня дедушка. Поглядывает потихоньку — то исподлобья, то сбоку. То встанет покурить и смотрит в затылок. Будто он что-то чувствует.
А вдруг узнает? Или просто спросит?
Мама смеется, шутит, говорит о чем-то с папой, а мы с дедом молчим.
Когда укладываемся спать, он опять молчит. Только вздыхает. Дает мне возможность высказаться. Но я не хочу высказываться. Мне нечего ему сказать. Наконец дед не выдерживает.
— Пошепчемся? — говорит он тихонько.
Я сжимаю губы, даже перестаю дышать. Я не шевелюсь, будто сплю, а сердце грохочет, грохочет во мне, будто тяжелая артиллерийская канонада.
Будто я вор какой. Будто я что-то украл…
АННА РОБЕРТОВНА
А дедушка вел себя странно, очень странно.
Может, я, конечно, сам в этом виноват. Промолчал бы, не рассказал про выдумку Анны Робертовны, глядишь, все было бы нормально. Хотя как знать… Встретились бы где-нибудь на улице, дед и без меня бы узнал.
В общем, дело было так.
Как-то пришел я на французский. Дверь у Анны Робертовны не была закрыта. Просто притворена. Звонить не пришлось. Я вошел, разделся. Какие-то голоса слышались из комнаты, но мне ничего еще в голову не пришло. Мало ли, соседи зашли. Или еще кто. Но тут вдруг запели. Анна Робертовна запела. Я в комнату заглянул и обомлел.
Диван раздвинут. На диване три подушки лежат. И три скомканных одеяла. Анна Робертовна посреди комнаты стоит, под самым абажуром. Головой кисточек касается, но ничего не чувствует. Дирижирует сама себе костлявыми руками, пританцовывает и поет:
Я комнату оглядел — кому это она? Сама себе, что ли? И чуть не упал. Нет, не сама себе. Перед ней, у стенки, в рядок, сидят на трех горшках три розовых младенца. Щеки помятые — видно, после сна. Улыбаются Анне Робертовне. Молчат. Видно, нравится им песня.
Я в себя пришел, сказал:
— Бонжур, Анна Робертовна!
— Ох! — вздрогнула она. — Как ты меня напугал, Антоша!
Малыши захныкали, Анна Робертовна бросилась к ним, но ребята были бойкие, сразу видать — строители, сорвались с горшков и разбежались. Пришлось мне Анне Робертовне помогать малышей ловить, приводить их в порядок. Вот никогда не думал, что придется таким заниматься! Анна Робертовна вся взмокла. Бусинки пота на лбу выступили.
— Ме шер енфант! — кричала она. Мои дорогие дети, значит.
Но енфанты не слушались, неорганизованная, видать, была публика. Один ревел, второй на пол лег, третий одеяло тащил с дивана.
— Это я, — сказала Анна Робертовна, — по совету твоей мамы, помнишь? Пока дождешься своего внука! Вот и решила высвободить трех молодых матерей из нашего дома. Но не знаю, как управиться. Может, много сразу взяла? Может, надо хотя бы двоих?
Анна Робертовна была возбуждена, щеки ее горели, глаза за стеклами очков походили на яркие фары.
— Антоша! — воскликнула она. — У вас нет соответствующей литературы? Может, у мамы осталась? С той поры, когда ты был маленьким?
Я обещал поискать соответствующую литературу. Завтра занести. Похоже, французский теперь отменялся. Кажется, навсегда. Я помог Анне Робертовне сварить манную кашу. Помог покормить с ложечки ее огольцов. Выстирал их штанишки. Развесил их на батарее.
Анна Робертовна ощущала угрызения совести. Про кашу и штанишки она пыталась говорить со мной по-французски. Я ее старался не понимать. Переспрашивал по-французски:
— Кес-ке се? — Что такое, значит.
И она переводила себя на русский. Объясняла, что надо сделать. Когда я уходил, пацаны