жизнь, судьбу человека, не видя его, — это похоже на опрометчивую попытку врача поставить диагноз больному, не пощупав даже его пульса, не сделав элементарных анализов.
Но письмо заставляет, порой даже требует.
Как поступить?
Промолчать?
Сделать вид, что письма не было?
Не отозваться словом на слово? Ведь есть и простительный тут момент: исповедь, самая искренняя, еще не всегда правдивая оценка событий, напротив, скорее всего она бесконечно избирательна, не учитывает иных взглядов, мнений других сторон, а коли речь идет о споре, еще и замалчивает иные суждения.
Как же тут быть, как вести себя?
Взвалить на себя непосильную ношу? Напялить маску бесстрастного следователя? Судьи? Или бросить письмо в корзину?
Все не подходит, не приложимо. И нет в положении моем поворота единственно праведного, так что выход один — пуститься в дело неправедное, не должное, не могущее претендовать на истину, коли понимать ее как положение всестороннее, точное, безусловное.
Не ждите от меня советов, это пустое дело, как я уже сказал, просто я попробую вслух, как и Вы, порассуждать вместе с Вами или в ответ на Ваши суждения об общем, касающемся всех, а значит, и нас с Вами.
Меня, пожалуй, извиняет еще одно немаловажное обстоятельство: большинство диагнозов Вы ставите себе сами.
Итак, откровенность — за откровенность, ведь Вы написали мне откровенное письмо, которое требует взаимной искренности. А искренность не всегда приятна.
Так вот, я думаю, Вы — эгоцентрист.
В центре всей вселенной, ее неисчислимых бед, страданий, радостей, Вы поместили себя. Все, что вокруг, лишь вращается возле оси, которая сиречь Вы.
Зачем?
Ведь Вы — человек, прошедший даваемое не всякому. Вы испытали горечь, прошли страдание, да и сейчас не избавлены от него. Вы способны сострадать, коли Ваша совесть обращена к подобным Вам. Это ведь из Вашего письма слова: «Я хотел, чтобы люди были потрясены, чтобы проснулись от спячки, чтобы сломали перегородки и прозрели вдруг, увидев страдающие души маленьких людей, людей растущих, поэтому особенно ранимых». Повернули ведь лицо к миру, к болям его и печалям, и тут же, точно обжегшись, вновь лицом к самому себе, любимому: «стал сомневаться: а надо ли это кому-то? Изменится что-нибудь? И кому какое дело до моих или чьих-то болей?»
Дорогой Иван! Надо, чтоб люди, которых Вы понимаете, которые требуют подмоги, помощи, доброго слова и поступка, были бы дороги Вам, вот в чем дело. Простите, но сомнение, надо ли делать добро, выглядит красивостью в нашем жестком времени. Сомнение перед добрым поступком сегодня равно предательству. Добро не совершают, предварительно отмерив семь раз — по старой поговорке, она тут не подходит. Оно совершается инстинктивно, без применения разума и расчета — только тогда добро это добро, а не выгода с использованием добра.
Да, к сожалению, к печали, к неизбывной тоске человечьей, многие святые начала ломаются, курочатся в жизни нашей ответной неблагодарностью, тернистым поиском правды, ожогами зависти, пропастью непонимания. Но ведь благие свойства истинности оттого и благие, что не рассчитаны на ответное благородство.
На добро отвечают злом, так что же, добра не творить? Удавить его ремешком отчаяния, боли, неистовства?
Тяжки, тяжки благородство, доброта, душевность человеческая, тяжки, а не легки вовсе, враки, будто легки, сколько им страдать, плакать, томиться следует, прежде чем к правде пробьются.
Но, страдая, печалясь, синяки да шишки набивая, добро потому добром и зовется, что оно остается собой. Тяжко, в ответ — зло, но ты от своего не отступай, повторяй себе дорогое снова и снова, и лишь сил наберись: ляжет, ляжет доброе семя в мягкую славную почву, взойдет деревами цветущими, яростными, обильными.
Не раз посмеются над Вами, дорогой Иван, коли добро совершите, — тайно ли, явно ли — не раз надругаются над добром, и есть толстокожие — немало их! — кому сытость собственная да зависть чужую беду застит. Но потому добро и есть добро, что оно неизбывно, и если у одного все выйдет, кончится, то много других еще есть, кто наивно, упрямо и верно любит его, творит его, служит ему.
«Я понимаю, что это наивно. Но мне иногда хочется всех осчастливить всех сделать добрыми, слышать смех, видеть веселые глаза».
Это ведь Ваши слова. Они истинные. В них — правда и добро.
Но в Вас недостает силы и верности этому добру. Торопливо Вы отворачиваетесь от истины. Хотите людям сделать добро, а боитесь их: «Я боюсь близкой встречи с ними».
Милый Иван! Добро, конечно, возможно «на расстоянии», как пишете Вы, прежде всего это относится к искусству. Но и там оно оказывается началом действенным лишь тогда, когда соприкасается с сердцем, пробуждает в душе чувства.
В жизни доброта не витает, заполняя собою пространство. Она проявляется в поступках, в фактах.
Она не может состояться, не соприкасаясь с людьми.
Вот Вы пишете: страдаю за тех, кто сейчас живет в детском доме, болит душа — зовет к детям, не хочу, чтобы они «мучились» подобно мне. Что же сделать для них? Как сделать, чтобы не было в их глазах печали? Как?
Думаю, только одним. Делом. Поступком.
Не риторикой, не самокопанием, не рассуждениями вслух или про себя, но работой — и только ею.
Вот тут нужна трезвость. Взвешенность поступков. Я повидал немало детских домов и много ребят, живущих там, — маленьких страдальцев.
Страдание малого человека — вовсе не малое страдание. Оно еще ожесточеннее, больнее. Оно ранит на всю жизнь, как ранило Вас. Тем, кто с ними, — учителям, воспитателям, нянечкам, поварихам, — всегда должно быть очень трудно. Это не трудная работа, а работа, которая должна быть трудной. Там нельзя просто работать, эти дети требуют самосожжения от взрослого человека.
Рана, нанесенная взрослому, заживает медленно и трудно, а рана, нанесенная ребенку, оставляет шрам на всю жизнь. Поэтому я понимаю глубину Вашего признания, Иван: «Со своей несдержанностью, горячностью, вспыльчивостью боюсь идти к ним, да и боюсь, что надолго не хватит». Справедливо: сил нет, лучше не браться, эксперименты над собственным характером в детском доме неуместны и непоправимы.
Дорогой Иван! Я снова и снова перечитываю Ваше письмо, и меня не покидает чувство: Вы точно мечетесь по страницам собственной исповеди.
Хотите потрясти людей, пробудить их от спячки — и сомневаетесь в нужности этого. Хотите помочь малышам-детдомовцам — и не верите в собственные силы. Хотите найти старшего брата — и прекращаете поиск. Хотите полюбить — и боитесь.
«Так хочется, очень даже хочется кого-то любить, быть кому-то нужным, о ком-то заботиться… Но я никого не люблю. Я всех боюсь».
И людей боитесь, хотя и не можете без них: «…через некоторое время они уже мне надоедают и начинают раздражать».
Но ведь Вы сами отвечаете: «ни с одним человеком не был в духовном родстве, не ощущал необходимости присутствия этого человека».
Пожалуй, нет смысла писать Вам о радости человеческого общения — одиночество Ваше не от незнания и не от непонимания, наоборот, знания и понимания Вам не занимать. Какой-то порожек Вы не можете переступить. Точнее, робеете.
И что же?