Асинкрит провожал девушку, если даже она жила у черта на рогах. Они обменивались телефонами. Девушка, благодарная и впечатленная — вот он, лучший материал для лепки — не сомневалась, что ее обаятельный и остроумный знакомец позвонит. Но он не звонил. Самые «крепкие» выдерживали неделю, но все равно звонили. А дальше было все еще проще.
После того, как Асинкрит чувствовал, что девушка привыкает к нему или, не дай Бог, начинает строить в отношении его какие-то планы, он исчезал по заранее подготовленным «тропам». Без угрызений совести, ибо считал, что свято следует первому, самому главному пункту своего кодекса, вычитанного когда-то у еврейского мудреца Гиллеля: «Не желай и не делай другому то, что себе не желаешь». В самом деле: ребенка он девушке не сделал — даже в любовной страсти Сидорин имел холодную голову. Поплачет, конечно, но, во-первых, что за жизнь без слез, а во-вторых, кто знает, может через много лет будет его несостоявшаяся Ассоль вспоминать нечаянную встречу перед театром имени Маяковского, как самый светлый эпизод в своей жизни.
Как видите, Сидорин, подобно всем людям, не знающим неудач, стал самонадеянным сверх всякой меры. И если когда-то в Упертовске, сидя на берегу безымянного ручья, Асинкрит с иронией думал о себе: «Тоже мне, Демиург нашелся», то, заканчивая институт, он уже, похоже, и впрямь считал себя человеком «редких достоинств», стоящего над людьми. Вот и объяснение с Галиной он провел также виртуозно, но в противовес девушке, сгоравшей от смущения и переизбытка чувств, с такой барской холодностью, которую не скрыла даже участливая улыбка. Больше того, Сидорин так все повернул, что умудрился свой отказ обосновать… дружбой с Вадимом Глазуновым. Помните, старую добрую песню: «Если случится, что он влюблен, а я на его пути…»
Одним словом, наш Демиург взлетел, как орел, парящий над землей, над горами, равнинами. А может, как ястреб-стервятник. Не важно. Только неведомо бывает ястребу, что однажды, откуда-то снизу, где даже люди похожи на муравьев или крыс, вечно снующих по своим делам, раздастся какой-то хлопок и вслед за этим что-то обожжет его правое крыло. И ястреб не знает, как ему повезло — сердце не задето, крыло не перебито, а только обожжено…
… Будто в отместку (а может, и впрямь — в отместку) за девичьи слезы, только устроив благополучно судьбу Галины и Вадима, судьба подарила ему роковую встречу в автобусе. Асинкрит тогда поехал на практику — поехал без волнения и прочих петушиных эмоций. Что действительно связывало Сидорина с Чайльд Горольдом и ему подобными — отсутствие цели в жизни. Какая может быть цель в жизни, в которой ты чужой, как незваный гость на пиру?
… Девушка спала на его плече, маленькая венка пульсировала на ее прекрасной и тонкой беззащитной шее. И не нужны ему стали алые паруса, и колесом пройтись тоже не хотелось. Хотелось другого, — чтобы ночь эта не кончалась, чтобы автобус ехал и ехал сквозь дождь и не приходил в пункт назначения… Но рано или поздно, любой автобус, как и любой поезд, прибывает на конечную станцию. И девушка ушла, словно и не было ее, оставив после себя легкий запах недорогих духов и своего чистого, как дыхание весны, тела. И когда он увидел, как незнакомку встречает молодой человек, увидел, с какой радостью девушка бросилась к нему, его сердце просто раскололось от горя.
Все хорошее когда-нибудь заканчивается, как, впрочем, и плохое. В нашем мире есть только один волшебник — время. Оно старит тела и души, стирает с лица земли горы… Нет, про горы — это уж чересчур, но ведь правда — стирает. Одним словом, прошло пять с небольшим лет, а Асинкрит Васильевич — так теперь его будут называть — уже не только дипломированный врач, уролог по-специальности, но и человек, который с удивлением обнаружил, что ему пора домой, что он соскучился в чужих краях. И пусть Москва не была чужой, но и своей она не стала. Сидорин тепло простился с семейством добрейшего Виктора Ивановича, искренне не понимавшего, почему племянник решил уехать из Москвы, с супругами Глазуновыми, уезжавшими по распределению то ли в Тверь, то ли в Псков — этого они сами до конца не могли решить. Последний раз сходил Асинкрит на любимое «Торпедо» — в качестве москвича, разумеется, а не гостя столицы, прошелся по самым памятным для себя местам — и уехал.
Волшебник-время… Только ему под силу сделать так, что минуты, часы, дни, недели, месяцы и годы тянутся своей неспешной чередой, которая кажется нам бесконечной, а потом, когда заканчивается жизнь, — оглядываемся назад и не можем понять, а была ли она — жизнь? И если была — почему так быстро, так издевательски быстро пролетела?
Когда Сидорин-младший отработал пару лет в Упертовске, его пригласили в центральную городскую больницу областного центра. Еще три года — и последовало новое приглашение — в областную больницу, что Асинкрита Васильевича, откровенно говоря, удивило. Место врача в областной больнице для их региона считалось верхом карьеры, выше была только Москва с ее институтами, клиниками. Отец был горд за сына, но не мог не видеть, что на работе Асинкрит не горел, не фанател, как он сам и люди его поколения. Нет, дело свое Сидорин-младший выполнял честно, но жилы не рвал. Душещипательных разговоров «за жизнь» с больными не вел, отчего получил славу «сухаря», впрочем, хорошо знающего свое дело. И в Упертовске и в областном центре Асинкрит Васильевич жил негромко, но насыщенно: крутил романы с медсестрами и молодыми врачами-практикантками, периодически выбирался в Москву, благо три часа на электричке — это не расстояние. Пару раз он чуть-было не пошел под венец, но стоило ему представить, что вместо выходных в Москве, вместо футбола и пива с раками в Столешникове, его ждет работа у тещи на огороде в сорок соток, ждут выходы на базар, а если и поездки в Москву, то ради все той же колбасы и дефицитной детской обуви, то порыв «окольцеваться» пропадал.
Хотя… Подходили к концу восьмидесятые. Дефицитом становились не только продукты, вещи, лекарства. Куда-то уходили, будто дети, уводимые из города крысоловом, доброта, милосердие, терпимость. Люди высыпали на площади, свергая вчерашних кумиров с броневиков, и тут же поднимали на танки новых… Пару-тройку раз к нему приходили какие-то сумасшедшие тетки, называвшие себя представителями демократической интеллигенции и просили его подписаться под каким-то очередным воззванием. Сначала он, не улыбайтесь, цитировал им героя старого фильма «Попутного ветра «Синяя птица»: «Мой папа не велел мне нигде и ни под чем подписываться». До них не доходило, тогда он цитировал, несколько перефразируя, Пастернака: «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?» Его назвали приспособленцем, но оставили в покое.
А когда в Москве происходил путч, наверное, самый странный путч среди всех имевших место быть путчей, Асинкрит Васильевич слег с воспалением легких. В больницу он не ходил, диагноз себе поставил сам. По телевизору вначале показывали «Лебединое озеро», затем торжество победителей. Все талдычили одно слово: «Свобода», «Свобода». А Сидорину стало вдруг невыразимо больно. Ощущение было интуитивным. В этом всплеске эмоций, в этом истерическом братании виделось ему что-то страшное и гибельное. Для него? Но он никогда не был коммунистом, как и все его родные. Для России?
Асинкрит потянулся и выключил телевизор. Потянулся еще раз, чтобы далеко не ходить, и достал ближайшую от себя книгу. Это был пушкинский «Евгений Онегин». Как это не прискорбно, но к русской классике родная школа внушила Сидорину отвращение. И, дожив до возраста Христа, он так и не мог себе сказать: читал ли он «Войну и мир», читал ли «Братьев Карамазовых» или «Евгения Онегина». Вроде бы читал, вроде бы даже наизусть помнил: «Мой дядя самых честных правил»… А вроде и нет. Почитать, что ли, пока мир сходит с ума?
«Мой дядя самых честных правил»… Забавно. Всю жизнь Сидорин думал, что этот дядюшка был честных правил, в смысле поведения. Но, похоже, можно прочитать и по-другому: он честных, в смысле, людей, правил, то есть выпрямлял. Или ломал. Асинкрит стал читать дальше — и скоро забыл обо всем — о путче, о собственной болезни, о не по-летнему хмуром дожде за окном.
Так в его жизнь вошел — сразу и навсегда — Пушкин. Вошел — и, нет, не изгнал, — детство и юность невозможно изгнать из жизни, а как-то по-доброму, но все-таки оттеснил Стивенсона, Конан Дойля, Грина… И дело было не в гениальности Пушкина. Сидорин понял, в каком времени он должен жить. Должен был. Асинкрит сотни раз слышал песню Окуджавы, в которой бард, как Сидорину казалось раньше, немного кокетливо пел: «И все-таки жаль, что нельзя с Александром Сергеичем…» А теперь он ощутил всю горечь этого «нельзя». Нельзя знать, общаться, дружить с Пушкиным. Вот кто бы понял его, асинкритову, душу.
Отныне с двумя томиками Пушкина, Сидорин не расставался. Сначала выучил наизусть, благо, память позволяла, «Евгения Онегина», затем «самые-самые» глянувшиеся стихотворения, после них просто