Асинкрит и другие.
Это будет самая длинная глава в книге. А как ей не быть такой, если в ней будет рассказано о тридцати пяти годах пусть не великого, и даже не выдающегося, но все-таки человека. Согласитесь, разве это не обидно, — вы приходите к кладбищенскому надгробию, и видите две даты — рождения и смерти человека. И какой бы длинной или, наоборот, короткой не была эта жизнь, черточка между датами всегда одинаково маленькая. Может быть, Асинкрит поэтому так и любил маленькие сельские кладбища, любил бродить среди вековых ракит и вязов, вглядываясь в побелевшие от времени фотографии и в эти маленькие черточки? На заре туманной юности Сидорину казалось, что среди вечного молчания ему откроется смысл жизни, а он так хотел его найти… И Асинкрит, стоя у очередной могилы, и глядя в снимок неизвестного ему Федора Павловича Лавренцова, повторял вслед за Чжуан-цзы: «Постигнув смысл, забывают про слова. Где бы найти мне забывшего слова человека, чтобы с ним поговорить!»
Впрочем, похоже, мы немного забежали вперед. Вначале был двухэтажный дом в Упертовске, где в семье потомственных врачей Сидориных родился Асинкрит. Сомневаюсь, что он остался в восторге от имени, данном ему при рождении. Но кто же нас спрашивает, где нам родиться и как называться? Упертовск был тихим шахтерским городком, в самом центре России, возникший в годы то ли пятой, то ли шестой советской пятилетки, на месте крошечной речушки Упертовки. Жители окрестных деревень, завербованные уроженцы Донбасса, ссыльные татары, немцы с примкнувшим к ним уголовным элементом — все они и стали упертовцами. Много позже Асинкрит другими глазами посмотрит на свой родной город, но больше тридцати лет он считал Упертовск самым скучным местом на земле. Тихие улочки городка утопали в зелени, в жаркий июньский полдень жужжание пчел над липами заглушало все прочие звуки; августовскими вечерами огромные звезды отражались в голубых водах окрестных озер, обрамленных золотом пшеничных полей. А долгими декабрьскими ночами на уснувшие упертовские дома бесшумно и бесконечно, с какой-то неземной безмятежностью, падал снег. Снег был чистым, белым и холодными, но, странно — в городе становилось уютнее и теплее. Но никто не жалел о снеге, когда в середине марта он становился талой водой. Маленький Асинкрит в потрясающих черных сапожках на высоких каблуках и с красными конями, вставшими на дыбы, пускал кораблики и бежал за ними с радостно бьющимся от восторга сердца вниз по улице, вслед за корабликом, уносимым весенним ручьем в неизвестную даль…
Неизвестная даль… Сколько бы лет ни было Асинкриту — пять или двадцать пять, он знал, что там, вдали есть другая жизнь, настоящая, интересная. Ручьи, снег, липы, звезды — все это он принимал как должное, тем более, и в неизвестной дали были те же звезды, липы, снег и ручьи. Но там было и нечто другое — города, с широкими проспектами, с театрами, стадионами, на которых играли настоящие футболисты, а не соседские мужики с окрестной шахты, умудрявшиеся выпивать и до, и после матча. В неизвестной дали были библиотеки, в которых можно найти любую книгу… Но, самое главное, в неизвестной дали его не называли бы «ходячей энциклопедией» только за то, что больше всего на свете он любил читать. Ему хотелось верить, что есть на земле места, где драки — школа на школу, двор на двор, улица на улицу — не любимое увлечение подростков и юношей, и где никто не восхищается юнцом, способным одним махом выпить бутылку водки и при этом даже не поморщиться… Хотите верьте, хотите нет, но в Упертовске не было ни железнодорожного вокзала, ни гостиницы, ни музея, а среди достопримечательностей — только старая водонапорная башня, с которой однажды кто-то открыл оружейную стрельбу по немцам. Правда, кто был этот «кто-то» не удалось узнать ни немцам, ни нашим.
И вот в таком ничтожном, простите за вынужденную грубость, городке и было суждено родиться Асинкриту Сидорину.
Да и собственное имя не облегчало ему жизни. Как только его ни звали — Асиком, Критом, Кротом… Справедливости ради надо сказать, что находились и такие, кто мог произнести имя Асинкрита не запинаясь. И все равно, это был нелегкий жребий — жить с таким именем в городе Упертовске. А всему виной был Асинкрит, сын Сидора, крепостной графа Строганова. Согласно семейному преданию, Асинкрит, в свободное от землепашества время, занимался знахарством. И когда пятнадцатилетнюю дочь графа неожиданно разбил паралич, помогли не многочисленные доктора, в том числе и заморские, а простой мужик Асинкрит. Правда, поговаривали, что перед началом лечения он имел наглость предложить графу сделку: я поставлю вашу дочку на ноги, — вы даете мне вольную. Оба сдержали свое слово.
С тех пор все Сидорины занимались медициной. Не стали исключением и отец нашего Асинкрита — Василий Иванович и его родной брат Виктор. Судьбы их сложились по-разному — Василий вырезал аппендициты и «штопал» следы боевых подвигов упертовцев — в этих краях поножовщина на так называемые престольные праздники была весьма распространена, а Виктор, будучи известным в стране психотерапевтом, возглавлял крупную медицинскую клинику. При всем при этом Василий совсем не завидовал брату, более того, гордился им и не собирался перебираться в столицу, считая, что быть «первым парнем на деревне» — совсем неплохая доля. И, надо сказать, Сидорина в Упертовске уважали безмерно. Даже не уважали, а почитали. С одной стороны этому способствовало растущее число его пациентов, которых хирург Сидорин вытащил буквально с того света. С другой, у Василия Ивановича был легкий и веселый нрав, он обожал шумные компании, являлся настоящим фанатом русской бани и любителем крепкого русского слова. Все это в конечном итоге привело к тому, что старший Сидорин стал второй, после башни, достопримечательностью Упертовска.
Конечно, было бы преувеличением утверждать, что Василий Иванович только купался в море народной любви. Некоторые коллеги его явно недолюбливали. Причина стара, как мир — зависть. Из-за нее, подлой, Каин убил Авеля. Из-за нее же хирург Борис Борисович Миркин рассказывал всем, что Сидорин своему положению обязан двум обстоятельствам — знаменитому брату и удивительному везению. В качестве примера он приводил случай с Шуриком, водителем машины «Скорой помощи». Вез Шурик роженицу из дальней деревни. Вышел из машины уточнить дорогу — и попал под проезжающий мимо грузовик. Три дня в коме. Приехавшая из области бригада констатировала: шансов у парня нет. Люди, наверное, знали, что говорили. А Сидорин не стал их слушать, взял да и провел вместе с еще одним таким же авантюристом — Орловским операцию на открытом мозге. И Шурик не только остался жив, но даже продолжил после этого работу на «Скорой помощи». Повезло!
Все знали, что Миркин в сущности дрянной мужичишка, но слушали его, не перебивая: нам нравится, когда кого-то ругают. Отчасти Василий Иванович был виноват и сам, точнее, виноват его язык: если кому-то давал прозвище, оно прилипало к человеку на всю жизнь. Так Софья Семеновна Сахарович, участковый терапевт, стала для всех просто «Дыши-не-дыши». Нет, что говорить, она, обследуя больного, частенько произносила эти слова. Но только после того, как Василий Иванович в тесной компании рассказал одну историю, Софья Семеновна стала еще одной упертовской знаменитостью. А произошло вот что. Поздно вечером в терапевтическое отделение больницы привезли человека, подобранного милицией на улице. Дежурила в тот вечер Софья Семеновна. Подойдя к кушетке, где лежало бесчувственное тело и, достав фонендоскоп, произнесла привычное: «Так, дыши. Не дыши». Разумеется, реакции никакой.
— Все ясно, — произнесла Сахарович, — тело везите в морг.
Так и поступили. А надо сказать, что это была суббота. В приемном покое в тот вечер дежурила милейшая и добрейшая старушка Евлампия Михайловна. И когда несчастного бродягу, раздев до гола, отвезли в маленькое желтое одноэтажное здание на самом краю больничного городка, известное каждому упертовцу, медсестра спокойно коротала дежурство за вязанием. Не знаю, догадались ли вы или нет: подобранный на улице человек был мертвецки пьян, но отнюдь не мертв. Часам к трем ночи, лежа голым на каталке почти что в леднике, он проснулся. А осмотревшись вокруг, мгновенно протрезвел. Надобно добавить, что на дворе стоял ноябрь. Несчастный метался по моргу, словно попавший в клетку зверек, стучался в закрытые двери, истошно кричал, пока не сорвал голос. Под конец он решился на крайнюю меру: разбил небольшое окошко и, как был голым, так и выскочил на улицу. Ближайшее светящееся окно, дарившее спасительную надежду на избавление от холода и ужаса, от которого у мужчины волосы, встав дыбом, не спешили опускаться, и принадлежало как раз приемному покою. К несчастью, Евлампия Михайловна не только сама внесла в журнал дежурств информацию об умершем неизвестном мужчине 40– 45 лет от роду, но и ведомая вполне естественным для женщины ее возраста любопытством, успела посмотреть на «тело», до того, как за каталкой закрылись двери морга. И вот — полночь, тишина, только негромко тикают часы на столе. Задремавшая от их монотонного хода Евлампия Михайловна, вздрогнула, когда входную дверь сотрясли удары, а сиплый крик разорвал тишину: