Древлянских лесах и со своей повадкой зверолова был незаменим, когда надо было выследить врага, подобраться неприметно, неслышно. Сначала, правда, лесовик древлянский, он робел степи, но быстро обвыкся. И вскоре уже не хуже печенега мог бесследно ползти змеей или, замерев, слиться с приподнявшим горб бугром, с безлистым сухим кусточком или петушиным хвостом жесткой степной травы. Становился незрим в открытом поле, словно носил на русой выгоревшей голове шапку-невидимку. За охотничью сноровку и прозвали его Ловчанином. И теперь он так же споро, как делал любое дело, грыз кость, высасывая еще незастывший мозг. Годин, у которого ныли застуженные зубы, завистливо скосил на Данилку глаза, швырнул ложку. Это ж надо волчьи Данилкины зубы иметь — такие мослы глодать. Чтоб его самого шакалы глодали.

Ждан поднял голову, посмотрел на небо: «Голуби!» Годин тоже вскинул голову. Голуби кружили стаей, серебрясь в солнечных лучах, Ждан сказал:

— Голуби — птица домашняя, к человеку жмутся. Уже и тут обжились. Значит, будет город. — Добавил мечтательно: — У меня дома тоже голубятня…

Годин ответил мирно:

— Голуби — это хорошо. Только дом надобен. Будет дом, тоже заведу голубей…

После обеда отдыхали. Кто сны опять досматривал, кто так сидел. Илюша снова взялся за свою рубашку.

…А я сейчас расскажу вам о том, что случилось с Илюшей, когда уехал он из Карачарова. Об этом он никому не рассказывал — ни новгородскому плотнику Ждану, ни чернявому Годину, ни молодому Данилке Ловчанину. И не потому, что хотел что-либо утаить от товарищей. А просто больно и горько было ему вспоминать.

Снег ещё скрипуч. Снег ещё сыпуч. Солнце — на лето, зима — на мороз. Толст и крепок лед-синец. Светел месяц-просинец.

Сгинули тучи. Ясень до слепоты. Тишь до немоты. А свет все прибывает, льется через край. Горят золотом ледяные свечи сосен, сияют серебром заиндевелые березы. Только вороньи гнезда черны и лохматы. Летят вороны тучей — разлетаются парами.

Весел конь, и всадник не скучен. Не успело село Карачарово за лесом скрыться, забыл Илюшенька про дом родной, про избу родительскую, где столько лет, сиднем сидел. Забыл, как отец его Иван, горбясь у голых дубков, смахнул слезу на хвост коню, как мать его Порфинья руки чёрные вслед тянула. Конь резко несёт седока.

Хоть и пряма дорога прямоезжая, да, видать, тоже неблизкая. День сменился ночью, ночь — днём, а Илья всё ехал и ехал. Ночевал где придётся. Хорошо, если попадалось придорожное село. Коня — в хлевушок, сам — в избу попросится. Хозяева глядели поначалу с опаской, но пускали. Места не пролежит. Тепла с собой в седле не увезёт. А глядишь, и расскажет едущий издали — как люди на свете живут. Только сел при дороге встречалось мало. Всё больше в глубине таились. У дороги оно веселей, но и опаснее. Места кругом тихие, чащобные, болотистые. Отыщет смерд клочок земли посуше, срубит избу. Рядом другой приткнется. Вот и село.

Утром, собираясь в путь, расспрашивал Илья, как дальше ехать. Недаром говорят, язык до Киева доведет. Указывая всаднику путь, спрашивали добрые люди: зачем он едет, куда торопится. Илья не таился, охотно отвечал. Так, мол, и так, собрался к самому князю Владимиру. Службу служить, землю Русскую от врагов оборонять, защищать малых и слабых. Слушали люди, задумчиво кивали головами: «Бог тебе в помощь! Ох, как надо оборонять Русь от недругов поганых, а уж про малых и слабых — что и говорить. Кто за них заступится? Кто посильней — готовы с убогого платье совлачить, жита лишить его. Езжай, сынок! Счастливого пути! А светлый князь Владимир, говорят, кличет на службу добрых молодцев. А палаты, говорят, у князя златоверхие. А столы в тех палатах широкие. А питья-еды там наставлено… Езжай. Счастливого пути, сынок! Так и держи на по солнышку!»

Однажды наехал Илья на село… Хоть и рано было на ночлег проситься, но жаль мимо ехать. Больно село хорошо! С одной стороны — дубрава, с другой — бор. Между ними — пашни. А хлева для скота какие! Высокие, тесовые. За тыном — коровы сытые, тяжелые. А где же избы людские? Избы открылись внезапно в логу. Доехал Илья до крайней. Подивился: до чего неказиста. Хуже хлева. И другая не лучше. Делать нечего. Постучал. Высунулся хозяин, затряс седой бородой, руками замахал — ступай, мол, своей дорогой. Поехал Илья дальше. Опять незадача. Хозяин хмурый, будто сонный. Ни «да» ни «нет» не сказал. Мол, поступай как знаешь. Только меня потом не вини. Не любят, видно, тут гостей.

Пока просился по избам, солнце вниз покатило. Кто его знает, встретится ли теперь на пути близко ночлег. Всё же тут лучше, чем в лесу. Слёз. Привязал коня. Отворила женка. Глянула из-под платка. Илья так и замер. Кто такая? Где видел он это лицо — прекрасное и скорбное? И вдруг вспомнил: в церкви. Написанная на доске женка с дитятей на руках глядела со стены доверчиво и призывно. Словно просила: «Помоги! Защити!»

Может быть, вам это покажется странным — убогая нищая изба, жена захудалого смерда и вдруг похожа на матерь божью богородицу. Но ведь этот безвестный художник, который писал иконы, видел, знал, любил тех, среди которых рос и жил сам, — простых людей, смердов, стариков и молодых, их матерей и жён. Присмотритесь повнимательней к картинам древних мастеров, к изображенным на иконах святым, попробуйте мысленно снять с них пышные одеяния, не обращать внимания на сияющие нимбы вокруг их голов — признак святости, и вы увидите перед собой лица пахарей и воинов, лица женщин с такой понятной заботой и тревогой за судьбу и участь близких. И теперь вас уже ничуть не удивит, что Илюша вдруг увидел знакомое лицо, тот же взор, тихий и скорбный. Только плат без звезд. Вместо звезд дыры. На руках младенец — белые волосики. Приник к материнской щеке. Шагнул Илья в избу. Овеяло теплом. Запахом капустным ударило. Огляделся сквозь дым — у материнской юбки еще одна детская голова. Второй младенец Христос, что ли? За ним — третий, четвёртый… Драные, босые. Таращут глаза.

Илья присел на лавку. Хозяйка сняла с печи горшок, и ребятишки тотчас позабыли про гостя. Похватали ложки. Уставились на горшок голодными глазами. Тут и Илья почувствовал, что живот подводит. Хоть и пустые щи — по духу ясно, а все же лучше, чем ничего. Горячего похлебать. Но без хлеба не сытно. Вышел во двор. Внес привязанные к седлу торбы, достал хлеба, нарезал ломтями. Совал в протянутые детские руки. Каждому Христу — по куску. Хозяйка подала щербатую ложку. Только не успел Илюша похлебать горячих щей.

Теперь самому смешно. Молодой был. Скакал, коня погонял, и мерещился ему в морозной дымке заиндевелых муромских лесов, в синеве весенней тали чудный город старого Кия. Избы златоверхие, все как одна новой соломой крытые. Но краше всех изба князя Владимира. Кровля высокая. Крылечко резное. Привязывает Илюша коня, поднимается на крыльцо. Отдаёт поясной поклон Владимиру.

«Зачем пожаловал в стольный, Илюша?» — спрашивает князь. И рассказывает ему Илья всё без утайки — как он сиднем сидел, как излечил его странник, как почувствовал он силу молодецкую. Хочет верой и правдой послужить Владимиру. Русь оборонять от поганых, защищать слабых. Поднимается Владимир с лавки:

«Эй, кто там, — кричит, — дать Илюше самую большую палицу. Принимаем его в свою дружину. Доброе дело задумал он».

А потом уже, когда валялся Илья, избитый, на мокрой ледяной земле в темном порубе, когда, задыхаясь, метался в жару, мерещилось по-иному: ждет не дождется князь Владимир своего дружинника. Что так долго Илюша не едет? Давно бы пора ему в стольном быть. На крылечко выходит, из-под ладони вдаль глядит. Нет и нет Ильи. И вдруг доходит до его ушей молва, что сидит его верный дружинник безвинно в порубе у Соловья-разбойника. Грозно хмурит князь брови. Велит скакать немедля. Выпустить Илюшу из поруба, а Соловья повязать. И снова Илюша на воле. Едет на своем коне защищать слабых и бедных. И глядит на него, провожаючи взглядом, чудное лицо под звездным платом…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату