И в этом разудалом Гаме тонко прозвучали никому не слышные гусли, никому, кроме старухи, стоявшей каменным идолом в этом праздничном зале. Она услышала, уловила — не песню, не наигрыш, а что-то другое, что и сама не знала. И может быть, впервые за многие годы дрогнул посох в ее руках, впервые за последнее время снова вспыхнули в глазницах угли костра. И она уже ничего не слышала, кроме этих гуслей. Напрягая слух, она следила за тихим перезвоном струн в страхе, что он оборвется так же внезапно, как и возник. И словно боясь спугнуть свою призрачную надежду, она искала в шумной вертлявой толпе скоморохов того, с гуслями. И когда, наконец, увидела гусляра, на бледных старушечьих губах проплыла улыбка, осветила каменно-неподвижное лицо, смягчила, очеловечила его.
Сердце не обмануло её. Он не лежал с проломленной головой под ракитовым кустом. Вражьи стрелы не пробили его молодецкие плечи. И как бы ни явился он:
в кольчуге воина,
в боярском кафтане,
в домотканой рубашке смерда,
в одежде скомороха — она все равно угадала бы его. Это был её сын.
Живой.
Он вернулся в свой дом всем смертям назло.
И когда уселись гости за уставленные яствами дубовые столы, когда вдоволь потешили их плясками и песнями, шутками и прибаутками скоморохи, когда утихли дудки и свистелки и умолкли гусли, старуха, указав слуге на серебряную чашу, велела наполнить ее вином и поднести скомороху, сидевшему в дальнем углу.
Подивился слуга — серебряная, с чеканным узором чаша была любимой чаркой Добрыни. Подивился слуга, но не смел ослушаться. Взял кувшин с вином, пододвинул чашу.
Подивилась Настасья Никулишна, глядя, как льется зелено вино в любимую чарку её покойного мужа. Подивилась, но не сказала ни словечка, потому что негоже невестке перечить свекрови.
Подивился сидевший женихом рядом с Настасьей Алёша Попович, подумал — с горя ума лишилась старуха. Кто примет чарку, осушить которую под силу только самому Добрыне. Выпьет на радостях неведомый скоморох вина до половины, рухнет замертво. Подивился Алёша, но ничего не сказал. Потому что понимал: не хозяин он ещё в этом дому.
Дивились гости, глядя, как из дальнего угла приближается к столу скоморох. И чем ближе он подходил, тем виднее было, какие у него широкие молодецкие плечи под скоморошьей одеждой, как гордо держит он голову под смешным длиннохвостым колпаком с бубенцами, как твердо, по-хозяйски, ступает он по вощеному полу.
Вот он подошёл к столу, взял протянутую слугой чару, откинул с лица маску, и Настасья Никулишна, привстав из-за стола, пала к ногам своего мужа Добрыни. Придя в себя от изумления, гости принялись славить хозяина, словно и в самом деле воскрес он из мёртвых. Одна лишь старуха, как обычно, стояла прямо и гордо, только оперлась на свой посох. Да еще один из гостей поднялся из-за стола, при всем честном народе поклонился в пояс хозяину, прошептал: «Прости» и вышел из зала. Вышел, чтоб никогда больше не вступить и этот дом ми вестником победы, ни вестником беды, ни другом, ни врагом, вышел, чтобы никогда больше не взбежать торопливыми шагами по лестнице в светелку, где за шитьем сидит женка с девичьим чистым лицом, с детскими, чуть припухлыми губами, чтобы никогда не потянуть хвостик алой нитки, никогда не взглянуть в серые улыбающиеся глаза.
7
Прекрасны Брынские леса.
…По утрам над просторной луговиной стелится туман, густой, как вершки в кринке с молоком. И потом, когда уже взойдет солнце, он еще долго будет клубиться, сбиваясь белыми, комьями, будет ползти по- змеиному, цепляясь за каждую кочку, будет долго таять в солнечных лучах, все ниже и ниже припадая к земле. И даже тогда, когда уже совсем исчезнут остатки его косматой гривы, луговина будет долго дышать влагой и ярко зеленеть в обильной росе. За луговиной — осиновая поросль, частая и цепкая — не продерешься. Здесь шумно даже в тихую погоду. Осина-болтушка, болтушка и пустомеля, И вдруг за осинником на косогоре — золотоногий сосновый бор. Идти скользко и мягко. Упружит многорядный настил опавших игл. Горушки муравейников полны жизни. Работы тут невпроворот. Она продолжается даже в полуденный зной, когда, разомлев, все затихает в дреме и сосняк, как коврижка, оставленная на горячем противне, истекает липкой медовой смолой. Зато в дубраве прохладно даже в жару. Тень дубов-великанов широка и надежна, как и они сами.
Брынские леса были и впрямь дремучи.
Еловые. Шатровые. Лапчатые.
Осинные. Трясинные.
Сверху позолота.
Под низом болота.
Тропы нехоженые.
Ветви неломаные.
Звери небуженые.
Глухомань.
Чащоба.
Гляди в оба!
Здесь, в Брынских лесах, и начнется СЕДЬМАЯ ГЛАВА нашей книги «ИЛЬЯ И СОЛОВЕЙ- РАЗБОЙНИК».
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ИЛЬЯ И СОЛОВЕЙ-РАЗБОЙНИК
Вода уже сошла, но путь ещё не установился. Телеги вязли в грязи, и порой их приходилось волочить на руках. Годин ворчал, ругал сам себя. Зачем потащился за Муравлениным, как нитка за иглой? Куда как лучше провожать купеческие караваны, особенно речные. Конечно, стрела — дура. Убить могут запросто. Зато если повезёт, разбогатеешь. И потом в удачном походе можно взять в полон поганых, потом продать купцу или боярину.
— Разживусь кунами, тебя, плотник, позову дом рубить, — говорил Годин Ждану. — Чтобы всё как надо: и сени, и тёплая изба, и голубятня…
Вздыхал:
— Ехал сюда, думал разжиться мехами.
Зверя и впрямь было полно в этих местах.
Данилку бы сюда Ловчанина, вспоминали ребята. Но Данилка был далеко. Прихватив свою прекрасную Василису, уехал вместе с княжеской дружиной в Киев. Что ж, рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше. Если везёт, так неужели же от своего счастья отказываться? Это только Муравленин вместо того, чтобы сидеть тысяцким в веселом городе Чернигове да чинить суд и расправу, а по ночам обнимать белую боярыню, ехал теперь на свойском коне, утопавшем по брюхо в грязи. «Ну ладно, — обиженно