ласкают, льстят и обманывают. А мы к ним ластимся, словно без них жизни нет.

– И как же быть?

– А вот так, да. Время надо слушать, закрыв глаза. Как бегучую воду. Ложись у родника – и слушай. Слушай – и всё. Буль-буль, буль-буль. – Вараксин блаженно улыбнулся, прикрыл заплывшие глазенки синюшными мешками и превратился в невиданную остроносую птицу. – Я было с мужиками дом рубил, да. И вдруг голос до меня, громко так: «Дурак, разве так топором машут?» Я оглянулся, значит, никого. А голос до меня снова: «Дурак, разве так делают? Ты рукой тяпай пуще!» Чую, что-то не так. Знаю, что слышится мне, уговариваю себя, что слышится, но вдруг так невмочно стало, дышать нечем. А тут руки-ноги затряслись, слабость одолела. Потом и сон перестал, день и ночь голос слышу, сил уж нет. «Спать нельзя, – мне голос- то говорит. – Заснешь, дак горло перережу». Вот не сплю, да. Извелся весь, чисто дело, хоть бы смерть прибрала. А то опять чудится, что ненцы наехали, под окнами гарчат, хохочут. Выйду – никого. А то на крышу голос зовет: «Тебе, говорит, наверх не залезть, в коленках слаб». А я – наупор. И полезу на крышу. И чем больше убеждаю этот голос – тем труднее.

– Может, допился до чертиков? – спросил Вараксин робко и поднял виноватый взгляд: – А с чего? Разве так пьют? Я же по маленькой, здоровья ради.

– И меня черти навещали. Один, толстый, с усами, все просил: мандаринчика дай. А где я возьму на Северах?

Братилов пробовал утешить часовщика, но получалось плохо. Да и жара распирала, шкура на спине пошла воспаленными пузырями, будто яишня. Взляд у часовщика вдруг замутился, и, набычившись, Вараксин спросил:

– А ты чего здесь? Я тебя звал? Ступай-ступай. Подслушивать нехорошо. Слышишь, кличут?..

Глава семнадцатая

У каждого человека есть свой глядень, откуда мир открывается неожиданно во все стороны света. И необязательно карабкаться на гору, чтобы с гранитной кручи разглядеть в синем мареве чарующую даль и исполниться к ней необъяснимой нежностью; порою нет нужды погружаться с головою в кладези премудрости, чтобы из чужого колодца почерпнуть священной водицы и промыть скорбеющие очи; да и сама властная стулка, на кою вскарабкался, спехивая под ноги близких своих и стаптывая недругов, вдруг оказывается при ближнем рассмотрении обычной луговой кочкою, на кою уместившись с трудом на короткое время, ты уподобляешься болотному тоскливому кулику.

Братцы мои, путешествовать по мировым водам можно и с обыкновенной лавицы под родным окном, склячив на травяной ветоши тоскнущие в резиновых калошах ноги и упершись взглядом в ближнюю подсиненную споднизу дождевую тучку, иль в огняную перистую россыпь заката по-над рекою, в котором черным угольком застряла предвечерняя неусыпная птица; да и простая завалинка-засыпуха, призванная в зиму оградить от стужи изобку твою, вдруг подымет тебя в неурочный час в самое поднебесье, и такие дивные картины ты разглядишь, такие красоты сподобишься узреть душою, коя приходит в очи лишь самым боговдохновенным людям, и тогда восплачешь ты радостными слезами; можно, и сидя у оконца, из сумерек своей вдовьей хижи, подглядывая за жизнью на воле, много чего углядеть и сплавать за тридевять земель на утлом сердечном челне; да и с обычной русской угретой печи, уставясь в низкий душный потолок прислепыми очами, можно отыскать много чего душеполезного и поскитаться в таких невиданных прежде далях, чего не увидеть и самому обогретому жизнью человеку при всем его богатстве. Ибо Бог поваживает христовенького не по его светским заслугам, не по его славе и богатству, не по почестям его, присвоенным от грешного мира сего, а по его совести, главному сокровищу на земле.

Жара в какую-то неделю окротела, и земля очнулась от гнетеи, и весь народишко, связанный с нею невидимыми кореньями, сразу ожил, вылез из своих закутов. Братилов, поднявшись от родника в гору, поставил ведра на землю и невольно опустился на лавицу возле тропинки, которая обычно приваживает, приторочивает к себе всякого пешего, путнего и непутнего. Последний обычно спит безмятежно на траве- мураве, не боясь сухотки, почивает блаженно, овеваемый прохладою с поречной поскотины, ополосканный сеногнойными дождишками и снова просохший, уложив буйную головушку на заскорбевший от долгой гулянки кулак. И никто его не тревожит, ибо грех сбивать бедолагу от сна, когда натуру свою выводит он из хмельной трясины к свету. Старики, задрав ветхие бороды, скитаются по утекшим годам, а бабы поминают прожитое, перетрясают на мелкое сито, попутно протирая своих благоверных дресвою с песочком, если они еще не скапутились. Всем найдется на этом глядене места, если ты не ерестливый, не буйный и не поганый на язык.

Вот и сейчас, сложив иссохлые ручонки на батожок, тешила свои думы баба Маня, с косоватеньким взглядом, полоротая, с головенкою набок, однако вековечная стряпуха и заводчица песен; ведь Бог выбирает себе попутчиц не по наружности, но по сердцу. Старбеня Манечка бабила, правила в банях животы, сухонькими кулачонками выминала грыжи. Была она не корыстна, но въедлива. Все ее житние колобочки, что были застряпаны вместе с покойным ныне мужем, давно укатились от порога, и сейчас она, горемычная, наверное, отыскивала в пространстве их неведомые безотзывные и бесприветные дороги. Руки ее мелко дрожали, и ключка подорожная уже выклевала в земле ямку.

Они сидели, ни о чем не говоря, да и слова были не нужны. Покойная дрема опускалась на Слободу, вся родимая сторонка была в палевых, серебристых и перламутровых тонах, и только по окоему по-за леса пролилось жидкое золото. Но старбеня не выдержала немоты, косенько оглядела рыхлое тело Братилова, фартук неряшливой бороды на груди, толстые пальцы, сплетенные на животе.

– Помене бы ел, родимый. Вон брюхо-то на коленях.

– С воды, баба Маня, с воды. Сапоги уже не лезут, босым хожу, – охотно отозвался Братилов. – Какая нынче еда? Картошка по воде, да вода по картошке.

– Значит, краник залудел, чистить надо. Накипи много. Чего бобылишь? Себя старишь да детей малишь? – приступала старуха. Ей-то от безделья разговор, хоть время проводить.

Нет, новых неожиданных слов не услышать нынче на глядене. Как, однако, скуп людской мир на краски, тесен в словах и чувствах, словно бы наново народился, позабыв напрочь все прежнее, нажитое. Увидят, предположим, человека в бороде, скажут, почто в бороде, как древний старик; встретят парня кобелястого, сразу напоют в ухо: де, почто семью страмотишь; узнают, что ты бобыль, и давай упрекать: де, еще и борозды не вспахал, а уж овсеца просишь.

Братилов приотодвинулся со скамьи, норовя прихватить ведра с водою, но баба Маня приостановила, и не словом даже, но какой-то особой интонацией в голосе, той жалостинкой, от которой внезапно вздрагивает душа.

– Тоска загрызает, милый?

Братилов пожал плечами.

– Загрызает. И краник залудел, и жизнь насмарку. Тоска загрызает бездельного человека. А тебе-то что до меня?

– Ребенка тебе надо. Сына. Тогда и тоске конец, – цеплялась за художника старбеня, словно бы видя для себя в чужой досаде сладкое удовольствие. Но ведь приклеила Братилова к скамейке, ибо прочитала старенькая насквозь, словно бы вывернула Братилова наизнанку. – А мне никогда скучно не было. У меня такая жажда к жизни была, такое стремление, политику изучала, в кружки ходила и никогда в стороне не была. Тоска, тоска, а сам никуда. Сиднем в дому, как пень. Крови застой, вот и тоска. А меня, бывало, все интересовало. Обрядишься и бегом на спевку. Нет, я никогда в стороне не стояла. – Баба Маня пожевала синими губами, стянула их в куриную гузку, в крохотный пятнистый узелочек, словно бы замолкла навеки, и все ее исхудалое личико с утиным шадроватым носом и рыжими подпалинами на впалых щеках, и косенькими глазенками вдруг выразило одно сплошное недоумение. С нею ли то было? иль причудилось лишь? – И знаешь ли ты, Алеша? И у меня нынче завязалась какая-то тоска. Но другая. Нужда, дак.

Братилов с интересом посмотрел на старенькую, удивляясь тому, что и баба Маня, оказывается, была молодою, интересной, игривой и горячей; и за нею вот волочились парни, и угорали мужики, уставшие от надоевших жен.

– У меня знакомка жила в нижнем конце. Ты знаешь ее, Батькой звали. Батька и Батька, да. Я у нее много чего переняла. К ней вся Слобода ходила по бабьим делам. И ворожила она. Большого ума была женщина. И вот мне подружка Анна Степановна говорит: «Пойдем к Батьке, поболтаем. Что-то душа болит». Ну, приходим, та скрывается в запечье, приносит оттуда чашку воды и две ложки. «Болтайте, говорит, ведь вы пришли ко мне поболтать». Я тогда так удивилась. Ну, думаю, сквозь версты все видит, как по

Вы читаете Миледи Ротман
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату