супруги и встряхнул; в ней сбренчало, и перезвон бутылок благодарно отозвался на лице. Фридман был уже пьяноват, но не выглядел счастливым, словно бы от грядущих неизбежных забот его постоянно мучил испуг; вот стронутся с места, подадутся по зову в новые места, но станет ли там толка? обрастут ли связями? усидят ли? иль их скоро спихнут обратно вниз, но уже на вечные времена?
Фридман был похож на замшелый, обросший травою камень-одинец, который давно чтили поселяне, дивясь необычному небесному посланцу. И так, казалось, будет до скончания века. Но однажды появился возле самовлюбленный молодец-атаманец, этакий гордец Васька Буслаев, и вместо того, чтобы раскурить на камне цигарку иль попытать судьбу, прыгнув через вараку, он договорился с друзьяками, и вот они окопали вокруг дремучую главизну, подцепили березовыми вагами и вывернули с лежбища; и оказался гранитный бакланец с исподу морщиноватый, источенный улитками и червями-поползухами, вешними ручьями и мышиными зубками; и всем, обходившим одинокую глыбу с поклоном, вдруг увиделась печальная изнанка былой мощи, бесполезность камня, лежащего этаким упырем на деревенской тропе, и сразу захотелось сковырнуть его в подугорье, в осотную тинистую лягу с прелой водою и похоронить великана в жидком лягушьем месте уже навсегда. Иным же задумалось пустить одинец в дело, разбить кувалдами на осколки и растащить по баням, чтобы после, плеская на раскаленные камни, превратить в дресвяное крошево, с которым хозяйки, насыпав на березовый голик, станут с жаром шоркать избяные белые полы.
И где она, былая мощь гранита, братцы мои, а?!
Гриша за этот год, что не видались, стал квадратным, будто его накачали через шланг и заткнули пробкою, иль вынули из гипсовой формы, изрядно утрамбовав и побелив опокою; даже на посекшихся волосах высеялся снежок, на жирных хвостах бровей выпал иней, и жестковатая щетинка на скульях, едва проклюнув шкуру, выказывала обильную седину, как у старого кабана. Он стал неуловимо чем-то смахивать на молодого Гайдара. Да и само-то лицо, казалось, было покрыто невидимой шерсткой, как-то неприятно замоховело; будто волочил по квартире мешки с мукою и вот позабыл отряхнуться.
«Гришка-мельник, плут-бездельник; Гришка-ключник, злой разлучник. Деньги-то кассирует в мешки, вот и извалялся в пыли», – вдруг мстительно подумал Ротман, разбирая хозяина по косточкам и суставчикам, как свежую убоину. Фридман вроде бы не заметил Ивана в сумрачной глубине «предбанника», но при виде Миледи глаза его залоснились, в них сверкнули кошачьи искры; словно бы ущучил жертву и приготовился сметнуться. Он даже замурлыкал, помогая гостье сбросить шубейку, и вроде бы нарочито, на правах любезного хозяина прислонил круглую, как шар, голову на взглавие набрякшего живота, облитого черным бархатным платьем, вмял в бабью плоть желтоватое извилистое ухо и так замер, как бы нагадывая судьбу иль угадывая тайну. Фридман загородил Миледи от мужа и с особым многозначительным умыслом невольно присвоил ее себе, посчитал своей добычею.
Люся уловила гнетущую заминку, угрозливое сопение Ротмана за спиною и, испугавшись, остерегла мужа:
– Будет тебе, кошак. Чего ластишься к чужой бабе? Давай не держи гостей в коридоре.
– Ой, лапушка, ой, счастье мое! Да ты посмотри на Милю, как она похорошела, какая в ней сказалась порода от мамули и папули, с каким достоинством носит в себе крохотулечку. Богатырек будет. Богатыри, не мы! Дурное нам досталось время, с подполья все полезло племя!.. – Фридман раскатисто захохотал, будто картошка из розного мешка посыпалась на пол. Подхватил Миледи за локоток, легонько бодая бедром, повел женщину за книжный развал. Замурлыкал: – Абрашка Терц – карманник, всем известный... – И тут же оборвал одесские куплеты, скинулся на бородатый анекдот: – Мойша, значит, пришел к врачу-горлоносу. Тот посмотрел больного и говорит: «Вам надо удалить миндалины». А Мойша в ужасе: «Врач, а дети у меня будут?» Слышь, Миля? Дети, говорит, у нас будут? Дети – цветы жизни. До старости мы дети, только помани конфеткою или букетиком цветов. Вот и меня поманили, я и ум потерял. Куда еду, зачем? Есть-пить и здесь можно. Ах, Миля-Миля, – пьяновато заикался Фридман; почти плача, исповедовался пред Миледи, будто откровенностью хотел приковать к себе. Расслабляться, так на всю катушку, верно? Тем более что завтра на самолет и никогда больше не видать этого мрачного захолустья, болот и тоски. – Мы, евреи, невинные, капризные зайцы: путляем от елки к елке, что-то наискиваем, словно бы на той вот елушке хвоя слаже будет. Шмыг-шмыг, а ушки на макушке, а сердечко дрожит, ведь все нас ам, все хвать-похвать, зубками кусь-кусь, косточки наши хрусть-хрусть. Думают, если евреев на свете меньше, то хлеба больше; решили, что евреи чужой хлеб съедают. А мы вздерг даем, мы спать не даем и потому на наш каравай рот не разевай. Помню, приехал в Киргизию с ревизией. Еще при коммунистах. Мне плачутся в жилетку, но зло так плачут; воткни кинжал в зубы, зашипит. Вы, говорят, русские, все наше мясо съели. Ну, что тут ответишь? Ничего не слышат. Ну, отделились от Москвы, отскочили под бая, русских поперли. Не стало русских, не стало и мяса, совсем пропало. На зубок не укусить. Русские – лисы, а мы, евреи, – зайки, путляем, путляем, вроде бы живем без прицела. Они нас гонят, а мы рады. Ведь мы зверье лесовое – не враги, нам друг без друга амба, крышка, пистолет к виску. Мы лису кормим плотью своею, она нас гоняет. И на том спасибо. Много зайца наплодилось, значит, много лис. Лисы болеют и подыхают. Когда лис мало, то зайцев много в расплоде. Зайцев никто не скрадывает и не гоняет, а они помирают от тоски. Казалось бы, радуйся, что враг посрамлен, никто не тропит тебя, не рвет на куски, спокой, дорогой, живи да радуйся, милый! А они вот дохнут. Смех один. Ну, заяц, погоди!
Но Григорий Семенович отчего-то не засмеялся, а, вдруг протрезвев, глубоко вздохнул и грустным взглядом обвел разоренную комнату, в которой будто мамай воевал. И лишь фикус в углу, дремлющий в деревянной кадке, напоминал о недавнем тихом мещанском уюте. Жаль стало покоя, мерности жизни: Господи, чего надо человеку? куда срываемся с нагретого места на ночь глядя, когда жизнь поджимает, сжигает все мосты и оставляет в целости лишь воспоминания? А деньги что? хоть и лопатой греби, хоть до неба сгоноши огромную кучу, но с собою на тот свет не утащишь и здоровья доченьке не выправишь, хоть уклади под себя все золото мира.
– Мы все впряжены в одно ярмо, в один хомут и бредем по одному замкнутому кругу. Пока не упадем. А тогда в яму, крык! И лисы, и зайцы. Навоз истории, одни воспоминания.
И снова Фридман повеселел, будто ненароком широкой ладонью скользнул по обводам прелестной женщины от плеч до кормы и воровато оглянулся, сглотнул слюнку. Женщины в интересном положении особенно притягливы; это как бы сразу ласкаешь двоих. Миледи улыбнулась и, хотя шалость хозяина понравилась, неловко отстранилась, будто чуяла взгляд Ротмана, достающий через стены.
– А сейчас кого больше, зайцев или лис? – спросила Миледи, чтобы отвлечь Фридмана от блудных мыслей. В животе воркотнулось, затабанило ножкою, напомнило маменьке. Миледи с тревогой вгляделась в коридор. Люся гремела на кухне посудою, словно бы нарочно окопалась там, забыв про гостей, а муж куда- то пропал, улетучился, бросил жену одну.
– Сама рассуди, милая. Вот кто у тебя в пузике? Заяц или лиса?
– Мальчик Алеша, – вдруг открылась Миледи. – Алексей – человек Божий. Я не хочу, чтобы мой сын убегал иль догонял кого-то.
Фридман безмолвно склонился перед Миледи и почтительно возложил пухлую ладонь на купол подрагивающего в нетерпении живота. Миледи отстранилась, проворковала:
– Вы, Григорий Семенович, большой шалун. У вас игривые мысли, да?
Фридман смущенно гмыкнул, словно бы подал кому-то тайный сигнал. Ротман, присев на картонку с книгами, забытый всеми, собрался в черную неприметную грудку, вслушивался в слововерчения, в тихо погудывающую карусель, но беседа, не касаясь его сердца, осыпалась, как жухлая листва. Стылость чужого дома вязала его пуще пут; одно думалось, как бы утянуть отсюда Миледи поскорее и без лишних вопросов? Поначалу шевельнулась ревность, но Иван решительно прогнал ее, посмеявшись над собою. Да и к кому ревновать-то, братцы, к кому?
– Ваня, ты где? – опомнясь, вопросила Миледи в сумрак коридора. Голос был недоуменный, опечалованный, и душа Ротмана сразу встрепенулась, заиграла на свирелях Боже, какой странный, вздернутый народец эти поэты; все у них на выкрутасах, на вздоре, сердце в шипах, постоянно кровоточит, и всякое чувство впоперечку, вспыхнув однажды, тут же и отвергает себя. Банкиры же сердцем прямы, как штык трехлинейки, но умом изворотливы, как ужи; удачливый потирает плешину на лбу, кого бы еще надуть, а попавший впросак мылит себе лысину на затылке: де, опять надули. С банкиром легче жить, сытнее, но с поэтом интереснее. Вот и рядись, баба, сама с собою, выбирай путь, благонравная.
Иван зашевелился, привстал из-за схорона, на лице – вымученная улыбка; по-стариковски зашаркал к хозяину, пряча взгляд. А Фридман вдруг радостно потянулся навстречу, хищно уцепился за шею, впился в