Благослови, святой отечь, трапезу. Дозволь разговеться апостолу Петру в радость.

Но бес-то бабу тормошил, задорил: де, ты спроси монаха, и неуж пуповина у него не ноет? Но осеклась Улита: строг инок не по летам, не попускает слабины в вере, воистину Христов воин.

В избе волоковое оконце открыто на волю. Под тяблом язычок лампадки загибает набок. Инок сидел в переднем углу, как Христов ученик, прямой, словно свеча, прозрачная льняная борода вехотьком на груди, во впалых щеках ни кровинки. Легкий ветер с реки, западая в избу, пушил долгие, с седым отливом волосы, редеющие на маковице. Если и живут на Руси пророки, изгоняя с ее блуд и срам, то они всенепременно такие, ходячие свечи православной церкви, сожигающие себя за чужие грехи. И в детстве-то эким был букою, вспомнила вдруг Улита, до слез прижаливая дитя: ребят сторонился, никогда в игру не вступит, все тишком да молчком. И сейчас благословил еству, отчитал канон – и больше ни слова, ни полслова.

– Скоро в луга заежать, сена ставить, – нарушила Улита молчание. Сын поднял отсутствующий взор. – Монах в дому, что Господь в углу, – пытала сына мать.

Феодор молча кислой рыбки печеной помакал, повозил хлебушком в ладке, запил сытенной водой, вот и вся ества. Долго утирал ширинкой, не сводил взгляда с двери, будто ждал кого. И от стола не подымался, сидел задумчивый, разглядывая залубеневшие от воды и ветра, разношенные послушанием костлявые руки. А что в них выглядишь, какой науки? Тут из сумерек сеней вошла соседка Иустенья Личютина, покрытая в белый плат, как кокушица-горюшица. Поклонилась низко образам, не перейдя воронца: «Господи помилуй».

– Хозяевам дай Бог здоровья. – Голос у гостьи гарчавый, нарочито веселый, а глаза тусклые, в тоске. – Можно одолжиться огоньком?

– Присаживайся, соседушка, с нами хлеб-соли ись, – пригласила Улита. Гостья шибко не чинилась, размотала плат: лицо сорочье, усажено конопельками. – День, за полдень, а ты печь топить укоренилась. Нынь праздник, а ты в кручине, как изба в дыму.

– Дак как не кручиниться, Улита Егоровна? – зажалобилась Иустенья и готовно пролила слезу: бабья душа всклень налита влаги. – Горе не пряник. Нужда да горе заставят сквозь слезы шутки глотать. В ином дому из злата в серебро, а в нашем из худа на худо.

– Ты ешь, не горюнься. Все одно испортится. Вареному-печеному не долог век. – Улита подложила под руку соседке кулебяку с сигом, да крупяную шаньгу, да колобков воложных. – Чего не съешь, с собой унесешь гостинцем.

Но Иустенья навряд ли чего слышала, жила в своем горе, отламывала от рыбника, не раскушивая.

– Слышь-ка, мне дочь-то даве... Матушка, говорит, хочу рыбки кислой помакать. Господи, я ей-то, бери какая на тебя глядит: полон шкал рыбы, на неделю стряпано. А она мне: батюшко Кирилл хочет той, какая не печена. Вот и подгадай. Одному икотику рыбки кислой, а другой возжелает медку. Умири попробуй. Ты-то, отец Феодор, что посоветуешь?

Гостья воззрилась на инока, как на последнюю надежду. И Феодор ответил, зажегшись взглядом:

– Все бы падает какая-то печаль, а под конец печаль ту покрывает радость. – Феодор ласково положил ладонь гостье на плечо, то ли благословил, то ли утешил, вставая; Иустенья поймала его руку, жарко поцеловала. Инок смутился, покраснел, вырвал ладонь и удалился в горенку дописывать вестку в Соловки, но дверь за собою не затворил и навострил слух. Бабы же принялись вести досужие нескончаемые разговоры, мотая на веретенца пережитое.

Иустенья плакалась соседке, не утишая пригрубого голоса, будто нарочито для иноческих ушей:

– За что на меня Господь-то ополчился? За чужую иголку не запнулась, веком со своих ногтей живу. Иль ты меня не знаешь? А тут такая беда.

– Ой-ой... И подумать-то – холодом окует.

– То мальчонку самоядь схитил, а нынче вот девку спортил Кирюшка Салмин, обесил, наслал порчу. Обесил, да и похваляется.

– Пробовали вязать сатану, так его и вязки не держат, проказу. – Голос у матери жалостливый, тонявый, с перехватом, как бы горло пережимает искреннее сопечалование: знает просвирница, как поддержать страдальницу. – Сказывают, в Верхнеконьи много он икоты насадил на всякой кочке вместях с братом Ефимом. Не ведаешь, где и подхватишь.

– Знать бы, дак верстою миновал, локтем бы перекрестился. Ехал, гад, с навагою, а девка моя зазевалась, вишь ли, заступила коню дорогу. Кирюшка-то заругался с саней и обрызгал слюною. И почала Олисава с той поры икать.

Из избы послышались тяжкие вздохи. Всяк закручинился о своем житье-бытье. Где-то в Канских землях бродит с Любимом ее старик. Кабы худа не случилось. Улита перекрестилась. Послышалось, как загремела у печи заслоном, наверное, скрывая слезы, доставала на шесток горшки с ествою. А инок не сразу понял странные в себе перемены: то ли жалость почуял, то ли радость, что случилась с девкою страшенная хвороба. И этой радости не испугался он и не повинился пред Господом. Позабыв про писемко, улыбаясь в одиночестве, он уставился в столешню, как в зеркальце; и нарисовалась Олисава, ее смоляные в нитку брови, черничины удивленных глазенок и бледный высокий лоб, словно бы густо изукрашенный белилами. Только что в хваленки подросла Олисава, самое время для невестиных смотрин и супрядок: на Иван день впервые достала из сундука материн столбовой наряд и примерила, чтоб встать не впоследних в большой праздничный хоровод. Да не пришлось девице красоваться перед подружками, выступывать в зеленом во лужку; с утра не запонравилось домашнее печенье грудному икотику, и долго мучил «батюшка Салмин свою уловленную дочь».

Ввечеру случайно подглядел инок Олисаву в заречье у приглубого омутка, обметанного ивняком и луговой пахучей дудкой-падреницей, только что выкинувшей цвет. Вышатился инок к ручью, чтобы посидеть на бережинке в предзакатный час, и вдруг расслышал волхвование над водою: «Матушка вода! Обмываешь ты круты берега, желты пески, бел горючь камень своей быстрой и золотой струей; обмойка ты с рабы Божией Олисавы все хитки и притки, уроки и призеры, щипоты и ломоты, злу худобу. Будьте мои слова крепки и лепки». Тут всплеснуло в ручье, будто метнулась рыба семга, инок украдчиво раздвинул ивовую розвесь и увидал Олисаву в холщовой исподнице, тесно облепившей девичий стан. По-детски, закупоривши нос и уши пальцами, страдалица с оханьем погружалась в студеный омуток и причитывала вещие слова, подгадывая здоровье. Стараясь не выдать себя, Феодор отступил в калтусину, хмыкая смущенно, а из памяти долго не выпадало это облитое рубахою девичье тельце с бодучими рожками вызревающих грудей. Возвратившись в келью, инок до изнуренья молился, вытравливал из себя бесовское виденье. Ах ты, Господи, прости и помилуй!

А в избе меж тем тянулся неторопливый разговор, и всё вокруг кликуш, вспоминали напеременку слободские предания, кои принесли ходоки из дальних мест, и Иустенье становилось куда легче, когда узнавала она, что не одна лишь ее дочи уловлена немочью. Вот и сын Федула Наумова шел онамедни с торга, поднял дорогою платок, в который был завернут калачик, и в это время поселился в него злой дух. Опять же Федосья, жена Петра Михайловича, шла по воду, увидала платок завязан, толкнула его ногою, но не подняла, а в доме напала на нее тоска вельми люта. И вспомнила Улита Егоровна про дочь ерогодского священника Соломонию, как отдали ее замуж за крестьянина, пастуха скотского Матфея. И в первую же ночь, пока вышел муж на двор телесныя ради нужды, вселился в молодуху дьявол, и тут напала на нее лихорадка и озноб, и почало бабу трясти, а в третий день ощутила у себя в утробе демона люта. С девятого дня демоны стали навещать ее ночами, кроме великих праздников, раз по пять и шесть в виде прекрасных юношей, и жили с ней блудно.

Муж отвез жену обратно к отцу в дом, но демоны и тут не отступились, а уносили ее к себе в воду, и живала Соломония под бесом дня по три, пока совсем ее не унесли и отдали жившей у них девке-ярославке. Соломония от демонов зачала и носила полтора года. Когда пришло время родить, она выслала отца своего из дому вон, сказав, что хочет родить чертей и что они могут убить батюшку. И родила она их шесть, видом они были сини, и взяла их к себе бабка, присланная демоном. Отец же стал в алтаре проклинать демонов, потом появилась Соломонии святая Феодора и велела ей жить в Устюге и к отцу никогда не возвращатися. Стали икотницу водить по церквам, и демоны начали утробу ее рвати, бросали на помост церковный, яко свинью визжащую. Одиннадцать лет выболела Соломония, потом угодники Божий Христа ради юродивые Прокопий и Иоанн разрезали ей утробу и вытащили оттуда бесов и поубивали их кочергами на церковном помосте...

Инок закончил писать вестку, скрутил ее в свиток, перевязал пряденой ниткой и боковой

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату