И то, что его честят при посторонних, особенно укалывало Ивана. – Заснул? Ехай, ехай! Выше подберись. Чтоб как сокол на пеньке! Крутися-крутися, чтоб все видать. А-а... вон за спиною вражина! Сейчас наколю... Ну-ка, дай я. Думаешь, дядько Важен труха? Не-е!» Челядинник стал неловко, по-стариковски спускаться с крепостцы по откосу зальдившейся стены, боясь окатиться. Но отрок, не дожидаясь наставника, с осердкою, грубовато повернул коня, хватил его плетью, пустил в галоп, окоченевшими непослушными пальцами едва натянул тетиву и послал стрелу в чучалку, обшитую бараньей кожей. В полпути лета отрок уже верно знал, что попал. К костяной вырезке под кречатьим пером был приторочен рубин, солнце упало на камень, и показалось отроку, что капля крови выточилась из цели. На полном скаку отрок вдруг осадил лошадь, вздыбил ее, беспричинно раздирая удилами нежные загубья; Горностай осел, хрипя, ища опоры в снежных зажорах, и повалился набок. Отрок едва успел освободиться от стремян и безнадежно, рыхлым кулем полетел с седла. Горностай тут же вскочил, безумно косясь на лежащего седока, и побежал встречь челядиннику. А отрок остался лежать.

В голове его вдруг просторно стало, ослепительно ярко, и за белой солнечной вспышкой, щемящей взор, прояснилась непонятная черновинка, потом прорисовался истомленный человек с кроткими проваленными глазами. Отрок понял, что это его отец. «Тятенька, Глеб Иванович, возьми меня к себе!» – взмолился отрок. «Рано тебе, сынок», – глуховато, с необыкновенной ласковостью ответил отец. И тут снова горнее пламя разверзлось столбом и потухло сразу, загасло, и в голове затмилось чернотою...

«... Ой, убился! – вскричала сенная девка, вбегая во двор. – Молодой хозяин убился!»

Бояроня вместе с клюшником и дворецким были на ветчинном погребе, где стряпущие брали на поварню мясо на дневной обиход и тут же рубили на колоде и вешали на безмене окорока и говяжьи полти, да языков вяленых снимали вязками с сушил, да свиных рулек нагребали из кади для рыбной саламаты; да в то время привезли из подмосковного Зюзина два воза говяды и свиных колбас, и приказчик весь расход и прибыток итожил в амбарной книге, разложившись с бумагами на перевернутой бочке-сельдянке, подсвечивая себе слюдяным узорочным фонарем. Да тут же и дворецкий Андрей Самойлов прибавлял свету медным шенданом, чтобы не стало ошибки в весе. Дюжие холопы мерили мясной привоз из дворцовых сел, и бояроня сама не сводила глаз со счета, стережась плутовства; она особенно следила за оброчными записями, чтобы, упаси Бог, не случилось проторей и убытку в ее обширном владении.

Тут-то, как бы над самым ухом, и вскричала оглашенно сенная девка Палага: «Матушка-государыня, молодой хозяин убился!» Появилась в распахнутых воротах, черная, как ворон, и взовопила по глупому бабьему умишку, как велели передать: «Ой, юный господине убился!»

Обмерла Федосья Прокопьевна сердцем. Умом пропала. Но сразу спохватилась, побежала на широких махах через сад, сбросив с плеч тяжелый опашень.

Дядько Важен стоял на коленях подле отрока. Завидев бояроню, вскочил, в лице – немой страх. В иссекновенном морщинами лице – мука и сама смерть. Иванушко, богоданный сыночек, безмолвною рыбкой лежал на снегу, скрестив на груди руки.

«Что стряслось-то? Что с ним сталося? – вскричала Федосья, едва переводя дух. Челядинник отвел виноватый взгляд. – Злодей! Ты же сына моего убил!..»

Бояроня выхватила из рук челядинника плеть и хлестнула наотмашь, высекла из тулупчика клок крашенины и заячиного меха.

«Казни, матушка, дурака. Век молить стану. Казни глупого», – старик повалился на колени, покорно подставил спину, и бояроня, лишившись разума, принялась полосовать по безмясым ребрам, не видя, куда угождает ременная витуха из лосиной кожи. Но рука скоро отвалилась, онемела в плече, и бояроня метнулась к сыну. У Ивана лицо было белее погребального савана, глаза плотно сомкнуты, и в обочьях разлилась темная синь. Смоляные брови уже посветлели, хваченные инеем, и снежная пыль, не тая, посыпала виски. Усы как-то враз отросли, загрубели в один миг; пред бояроней лежал уже не отрок, но матереющий вьюнош.

«Вот и сон в руку. Гос-по-ди!.. – беззвучно взмолилась Федосья Прокопьевна и прошептала, уливаясь слезами: – Сы-нушка, не помирай...»

...В провальной темени зажегся крохотный ладейный фонарик и, зыбко покачиваясь и подмаргивая, поплыл из глубины навстречу, разрастаясь и светом своим одушевляя померкший ум. И вдруг откуда-то извне, наверное с небес, донеслось призывное: «Сынушка, не помирай...» Отрок открыл беспамятные глаза, увидел над собою матушкино плачущее лицо и молвил, улыбаясь: «Мама! Как сладко помирать-то...»

Слуги раскатали овчинную полсть, собрались родименького нести на руках. Но отрок встал и, оттолкнувши дворню, сел в седло и поехал к дому верхом. Мать же шла возле, ухватившись за стремянной ремень.

Глава вторая

Воистину: сегодня на пиру жизни хмелен и речист, а завтра во гробу повапленном нем и студен, как отколыш льда. Заградить бы сына такою бронею, чтобы всякая черная несыть споткнулась у входа и иссякла в прах. А что может быть крепче молитвы? Молитва – стена граду...

На самом дне сундука и отыскалась «Душа чистая». Икона была в тяжелом серебряном чеканном окладе со множеством драгих каменьев в гнездах, даренная царицею Марьей Ильинишной в день крещения младенца Ивана Глебовича Морозова, коему государыня стала восприемницей, крестной матушкой.

Бояроня расстелила власяницу на коленях, сверху пригрузила иконою. Она уже позабыла образ, да и толком не помнила его, сразу поместив дорогой подарок в скрыню, чтобы не пал на «Душу чистую» чей-то лукавый прельстительный взгляд, что невольно бы отразился и на сыне; может, потому и вырос Иванушко чистым, как родниковая криница, прозрачным, как голубиная слеза. Вот и пришел час обнаружить государынин гостинчик, объявить сыновьему глазу драгоценный посул, этот неиссякновенный Божественный родник, чтобы никогда отныне не снимал отрок своего взора со святого образа и ведал, какой участи уготована ему тропа. Бояроня облобызала ризы и стала считывать с иконы украсу, вдруг обнаруживая и для себя вещий смысл и будущий урок, к коему приуготовлялась, наверное, с малых лет, а короткое незавидное замужество стало лишь случайным отвилком, распутицей на крестном пути. Ах ты, Господи, прости грешницу и помилуй!

Икона имела надписание: «Душевная чистота яко невеста преукрашена всякими цветами, имея на главе венец царский и сияющ солнечными лучами...»

Федосья Прокопьевна положила икону на сундук и подошла к резному столику в вензелях, на курьих гнутых лапах, привезенному хозяином из польского походу, раздвинула стоящее на нем зеркало трисоставное с затворы, навроде складенька, опушенное темно-синим английским сукном, и, приложив власяницу к груди, с каким-то отчужденным пристрастием поглядела на себя. Но, увы! в зеркале отразились лишь блазнь и чары. Выколоть бы себе глазищи челноком, как святая Мастридия, чтобы не видеть эти игриво припечалованные темно-карие глаза, зазывно яркие на похудалом от долгой поствы лице, и этот похотливый черный пушок над припухлой губою, и предательские вдавлинки на щеках, что вот-вот зацветут брусникою, только тронь их румяном. Чем еще изнурить себя, какой такой подвиг наложить, чтобы вытравить проклятущее естество, выжечь воспоминания о былом, иссушить лядвии, вытравить всякую пагубную тщету о летах будущих. В монастырь бы затвориться, навсегда укрыться в келий, да вот сын держит...

От черной власяницы взгляд Федосьи загустел, зажглися в глубине рысьи искры, а бледность скуластого лица стала разврастительной.

И снова прикинула к себе власяницу, и впервые чин иноческий, о коем прежде думалось посторонне, с благоговением, вдруг стал неиссякновенным желанием и близким делом. Завтра бы и постричься! – таким нетерпением зажгло душу. Федосья Прокопьевна подхватила рубаху из коньей шерсти и пошла в мыленку, решив сейчас же без мешкоты облечься в монашью броню; тогда всякий кромешник отступит пред этой крепостью.

В сенях и самой мыленке горели изразчатые фонари, духовито пахло вереском. Федосья Прокопьевна споро разоблоклась в предмыленье, грудку белья прикрыла сверху власяницей. Мельком оглядела себя, каравашки приосевших великоватеньких грудей, еще не тронутых проточинами, с молочной белизны атласной кожею, и устыдилась своей несмиряемой тельности, сдобности; вишь вот, подумалось, похотливую ярость мясов не может выпить и самый суровый пост. Экая перепеча, на троих замешана, а одной досталась. Федосье стало мерзко от своей плоти и сразу расхотелось мыться, чтобы лишний раз не тешить ее, не потворствовать греху, разблажившемуся в утробе. Черт поманывает, ишь ли, в баньку потянуло

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату