всегда в чести и милости у хозяйки за стойкость в вере и мягкий незлобивый нрав.

– Федосья Прокопьевна, велишь ли скарб тащить? Челядь ждет. Уж дом Головиных занялся. Как велишь-то?

– Как велишь-то? Как велишь-то?.. Туфак! – гнусавя, передразнил юрод. – Отступи, анафема. Не засти свет. Всей-то вашей веры до первой беды... А Бог, он милостив, кто истинно верует. Молися, бояроня. Куда мчать? Везде догонят, везде полонят. От гнева Всевышнего не сокрыться... Плачь, баба, слезы и адский огонь потушают. – Юрод подскочил к Федосье Прокопьевне, дерзко ухватил за власяницу, длинным свободным концом верижной цепи ловко окрутил бояроню вкруг пояса и с силою сронил на колена. Лядащий, кожа да кости, а как полонянку обратал монах тельную вдовицу. Федосья Прокопьевна и охнуть не успела, она как бы впала в прежнюю памороку и заплакала горестно, запричитывала, высоко взняв трудный трубистый голос: «Боже, милостив бу-ди-и мне, греш-ни-це!»

Феодор возвышался над нею, как палач над жертвою, вознеся шестифунтовый крест и принакрыв голову боярони краем рубища. Тонкая волосатая нога его, как сухая будылина, касалась щеки Федосьи Прокопьевны, но суровая вдова не отпрядывала, не ерестилась, но вроде бы ласкалась лицом о шершавую, изможденную голень блаженного. Что за причуда? Что за блазнь напала? И Феодор, услышав прикосновение женской щеки, замлел, задрал бороду к иконе.

– Ну ты, басалай! – грозно бросил через плечо дворецкому. – Чего рассыпался, как горох по половице? Поди, зови молодого барича. Скажи, де, мать велит...

– Боже, милостив буди мне, грешнице! – причитывала Федосья. Окна окрасились багрово, в них плясали отсветы ближнего огня: знать, уже занялась травяная ветошь по берегам Неглинной и торговые лабазы. Пожар обступил усадьбу Морозовых кольцом, взял осадою, и осталось обреченно отдаться воле Божией иль спасаться бегом, закрыв глаза. Казалось, если прислушаться, то услышишь, как трещит, пластаясь по-над землей, безжалостное пламя, очищая округу от всякой нежити и проказы... Праведный огнь-от! Праведный! Глаза юрода стали красными, как вечерняя заря. Дворецкий медлил, ждал воли хозяйки. А та причитывала, уливаясь слезьми: «Боже, милостив буди мне, грешнице!»

...Но телом-то и сторонним слухом Федосья страшилась огня. Она вроде бы чуяла, как поджигают уголья босые пятки и пламя прохватывает власяницу сквозь, корежит плоть. И от того ужаса, что слышала лишь кожею, но не паморочным сердцем, Федосья Прокопьевна еще сильнее прижималась к шершавой ноге юрода, как к закоренелому древнему дереву, ища у него прислона... «Бог наслал затулье, Господь привадил оборону и защиту, указав юроду на мою дверь. С чего бы взялся тогда?» – неожиданно осенило бояроню, и она на время потеряла молитву, и слова зачерствели, захрясли в охрипшем горле.

«... Значит, боюся?.. ой, боюся в пламя-то ступить. Сыночек, сыночек богоданный, где-ко ты?»

И Феодор услыхал тайный вопль очнувшейся боярони.

– Ну, чего ждешь-то? – прикрикнул юрод на дворецкого и грозно наставил крест. Андрей Самойлов ушел, смирясь, и скоро вернулся с юным хозяином. У Ивана горели глаза, лицо от сажи черное, как у царского арапчонка, на закопченных щеках и в подглазьях белесые проточины, словно бы улитки протекли. Отрок только что прискочил с пожара, зипун на плечах и спине задымел, был мокр и парил.

– Только ленивый не обогреется, – воскликнул весело, оглядывая с порога палату. – Что, уснули? Москва горит, а вы спите. Иль и мы выгарывать решились? Мама, гореть будем? – повторил, озираясь. Голос попритух, но в нем не выказывалось страха. Ангел, он ведь не ведал смерти и потому не боялся ее.

– Бог милостив, сынушка. Бог-от не выдаст, дак и свинья не съест.

У Федосьи глаза остывшие, прозрачные от провалившихся слез, на дне смарагдовые искры. Не глаза, а белесые крылья бабочки-мотыльницы, что сгорает, нажившись, в один день. Бояроня закашлялась от дыма, вытерла шелковой фусточкой губы и вдруг засмеялась. По Москве гудел набат, на Моховой, и у Георгия на горке, и в Стремянной стрелецкой слободе не смолкал бабий задышливый, горестный воп, по оконницам навесило тревожные багряные портища, а Федосья Прокопьевна заливисто смеялась, гибко откидываясь назад, на полных руках колыхались малиновые цветы. Ах, бесстудная вдовка... При стороннем мужике, пусть и чернце, юроде, она почти растелешена, в одной власянице, едва прикрывающей лядвии, но никакого стыда не чует.

– А хоть бы и гореть, дак. Верно, отче? – обратился отрок к юроду. Материна сряда он и не приметил, был взволнован и жил в себе. Феодор приобнял Ивана, как сына, и поцеловал в лоб. Федосья ревниво скосила взгляд, поперхнулась смехом, но смолчала. Все трое затихли, с колен вглядываясь в очи Спасителя, и словно бы слились в единое нерасторжимое тело.

«Вот и господина отыскала себе. И сыну отца», – подумала Федосья Прокопьевна, плотнее прижимаясь к блаженному. И тут в палатку вбежала сенная девка и принесла радостную весть. Ветер поворотил к Неглинной на пустоши.

«... Бог миловал. Заступница-то постояла за меня. Не зря гостилась... Славе и Те, Господи!»

Глава вторая

В Сивцевом подыскал Аввакум домок для семьи, но не успел съехать из монастырского подворья, куда определил государь на временный постой, как житьишко подмело пожаром. «Дурной знак! – решил протопоп. – Не живать мне на Москве, всюду изгоном гонят. Знать, в дорогу надо сряжаться». Да и то верно: отовсюду от близких из боярских хором и купеческих подворий стали приходить плохие вести: де, государь гневается на протопопа, де, почто тут дурнину высевает по престольной, никак не успокоится и не спешит в справщики на Книжный двор, куда ставлен в службу.

Давно ли, – в короткое время, – было за обыденку, когда царь-государь ежли мимо подворья идет походом, то, завидев сутырного Аввакума, низенько кланялся с коня, а то и благословения просил; расчуяв такую милость, ближние бояре и верховые челядинники тоже били челом, чтоб протопоп молился о них. А чего не помолиться? и как их не пожалеть, ежли люди добрые, тихие, лиха не помнят, жесточей не чинят и на милость всегда готовы. А кто старое помянет, тому глаз вон...

А тут с чего бы вдруг зачужеть? Государь в Покровский собор шел с ближней знатью на обедню и, высмотрев в толпе Аввакума, темно озрился, лицо перекосила гримаса, по-рысьи загорелись глаза; и отвернулся Алексей Михайлович, словно никогда не знавались, будто мимо пустого места проехал. Аввакум- то, любя государя, сдернул еломку, весь навстречу подался и заулыбался, жадно наискивая ответный родной взгляд иль какого-то отрадного знака, но стремянные и стряпчие все в червчатых зипунах сомкнулись плотно вокруг великого князя, как бы принакрыли, отгородили его темно-красной стеною. Посмурнел протопоп и понял: надо съезжать подальше от Кремля; и был странно доволен, что досадил вновь Алексеюшке; тот-то небось понадеялся, что приручил сутырщика, де, и волка сладкий кус прикормит, и самого мятежного почесть и дареный кафтан с плеча заставят склониться.

А с чего случилась осердка?

У Георгия на горке, где еще не отстали от старой веры, Аввакум толковал с амвона: де, страшная беда содеялась на земле нашей. Всех еретиков ереси собраны в новые книги; духу лукавому напечатали молиться, в том же крещении сатаны не отрицаются и около купели против солнца кружают, и церкви светят такожде против солнца. Что велит диавол, то никониане и делают. Де, апостолы семи соборов, пастыри и учители наши исполнили святую церковь догматов, украсили ее, яко невесту, кровию своею со Христом запечатав, нам передали, а чада антихристовы, бешеные никониане, как жуки, повылезли из мотыла и давай грабить ее, матерь нашу, давай зорить; де, вот и крест с маковиц Христов трисоставной стащили и поставили взамен крыж латинский, и с церкви все выбросили, и платье перешили, и жертву переменили, молитвы и пение исказили, все на антихристово лицо устроили. Чему быти? – спросите... Дети его своему отцу угладили путь. Аще и не пришел он, последний черт, но скоро уже будет, все изготовили предтечи его, и людей тех бедных, что соступили с тропы праведной, поддалися сатанинским чарам и кобям, печатают тремя персты и развращенною малаксою... Де, завел государя собака Никон за мыс, а то он добрым человеком был, знаю я ево: ум отнял у милова, как близ его был...

А кому запонравятся подобные речи? кто жаждет пригреть на груди змею, да еще и тешить ее тамо? В духовники зван, чтоб царя призревать, к церковным книгам приставлен, чтоб правду старинную зреть, не пропустить ересей, до буквицы сверяясь с древлеотеческими и истинными греческими книгами; да и главный супротивник Никон отставлен далеко от престола, коротает дни в монастыре на Истре под строгим стрелецким приглядом. Так каких же еще обещиваний надобно, чтобы смирился ты, Аввакумище, отдохнул сердцем и отогрел душу близ земного Отца, вдувая в него крепость. Ах да ох! И бояре были присыпаны не по разу, и Стрешнев обихаживал со всех сторон, искушая ласкою, ища малейшего лаза, чтобы одолеть

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату