через три. Да тут же приказал снять усы, которые по должности полагались прежде Сумарокову. При этих словах, сказанных небрежно, с плохо скрытой издевкою, Сумарокова будто ожгло, он вскинул голову и сверкнул запавшими глазами. Но жест этот не произвел особого впечатления на смотрителя, он лишь набычился, исподлобья вновь оглядел нового ката и прикрикнул вдруг:
– Ну ты, злодей!
– Я не позволю! Не сметь так со мною обращаться! Я вольный человек дворянского звания!
– Ну ты, злодей, – уже тише буркнул смотритель и вышел из караульни, шибко чем-то недовольный.
Скоро явился брадобрей, намылил палачу скулья и скоро снял жидкую бороду и длинные навостренные усы – прежнюю гордость Сумарокова. Как говорят, со своим уставом в чужой монастырь не ходят. Коли напросился на грешную службу, так терпи, милый, смири душу и не рви ее понапрасну. Но Сумароков никак не ожидал подобной встречи, и обращение с ним, как с вором или бродягою, унизило его совершенно и бросило в крайнюю растерянность. Сразу он не сумел достойно ответить смотрителю, и сейчас, с намыленными щеками, ощущая прикосновение жирного, тяжелого живота цирюльника, он сочинил уничтожающую речь, пушил Волкова на чем свет стоит, и с каждой фразою, что появлялась в голове, Сумароков от растерянности переходил к гневу. Он вдруг забыл о нынешнем своем унизительном положении, и его исправничье сердце уже уготовило смотрителю Волкову примерное наказание. Сумароков, наверное, натворил бы чудес, да остерегли солдаты, свободные от караула. Они любопытно таращились на новичка и щерились довольною улыбкой. Ведь на веку не бывало, чтобы в палачи, куда и подневольного мужика силой не затащишь (настолько это презренное занятие), вдруг напросился дворянин, да и не просто белой кости выходец, но бывший гроза, березовский исправник, слухи о коем через арестантов доходили даже сюда, в Архангельский острог. «Напился нашей кровушки-то, ой напился! – рассказывали они с непонятным удовольствием. – А нынь как все повернулось!»
Как ни готовил себя Сумароков к нынешней службе, но превращение из исправника в палачи произошло неожиданно. Зрелую, закостенелую натуру лишь могила исправит. Как ни зажимай себя, как ни принуждай и ни смиряй, но характер себя выкажет.
Из такого разряда людей был Сумароков, самолюбивый без меры человек, с болезненною гордыней, кою могла бы заглушить лишь мать-сыра земля. Он, в одиночестве размышляя о будущей службе, прежде чем согласиться на нее, всячески хитрил пред собою и утешал себя тем, что возьмет себя в руки, самолюбие подальше упрячет, но пять лет своих отмучается в тюремном замке, с тем чтобы после, скопив деньжонок, иную жизнь наладить. А там, быть может, помилование выйдет и пенсион назначат за долгую, беспорочную службу. Купит он небольшое имение, выгодно женится на помещичьей перезревшей девице да и заживет в свое удовольствие на старости лет, окруженный потомством.
Крайне обиженный, в мрачном состоянии духа, Сумароков в сопровождении сторожа миновал тюремный двор. Почти год он отсидел под следствием в Петропавловской крепости, и сейчас новую тюрьму Сумароков невольно сравнивал с прежнею и уже несколько презирал ее за провинциальную серость и неказистость, за какую-то простоватость и домашность устоявшегося быта. Камеры были распахнуты, и арестанты свободно разгуливали по коридорам, кто-то резался в карты, иные в ремешок, шла торговля булками, собранными в милостыню от доброхотов купцов и жалостливых баб. Жизнь шла своим чередом, с теми же интересами и правилами игры, что и на воле: хитрый облукавливал, сильный покорял, слабый унижался и терпел. На тюремных жильцов Сумароков смотрел с высокомерием, а те озирали нового палача с опаскою и некоторым страхом, ибо многим еще не вышло по суду наказание и они ждали своей участи. От одних лишь подобострастных взглядов Сумарокову сделалось ровнее, он вдруг почуял свою силу и сразу возгордился ею. Не прошло и часа, как он оказался в тюрьме, но он уже смотрел на нее и на обитателей ее как на свою вотчину. А что, впрочем, изменилось? Поменял власть на власть, и еще неизвестно, какая из них больше. И, уже оглядывая камеры взглядом хозяина, Сумароков вспомнил свою одиночку с уважением. «Там был порядок, там даже страдать полагалось больше, чем в иных каторгах, даже сам порядок навевал суровость, от коей слабые сходили с ума. Да, там был порядок, – решил Сумароков. Его душа полицейского особенно любила порядок и суровость. – Попадись он мне тремя годами ранее, я бы поначалу снял с него стружку, кислую шерсть сострогал, а после бы устроил правеж, – с озлоблением подумал Сумароков о смотрителе, уже видя в нем кровного врага. – Он бы у меня постоял под выучкой, так белый свет с овчинку-с...» От этих мыслей Сумарокову вовсе полегчало. В палаческую комнату он уже входил хозяином, презрительно отвесив нижнюю губу.
В комнате, тускло освещенной полдневным светом, было все серым, того грязного цвета, от которого приступает уныние. На кровати, кинув нога на ногу, возлежал будущий сотоварищ Сумарокова, старший палач Король. Разорив тюремную церковь, он недолго бегал, был скоро пойман и водворен обратно в замок. Он сразу напросился в палачи, но десять лет каторги так и висели на нем – в случае худой службы Королю предстояло закованным в ручные и ножные кандалы, после изрядного битья, брести по этапу в Сибирь. Ему было за пятьдесят, но выглядел он куда свежее от неопределенности своего вида, смуглого, цыгановатого, и только седая шевелюра да запавший беззубый рот несколько выдавали возраст. Он был жиловат, круто скручен, а такие люди изнашиваются медленно; они скорее усыхают, подвяливаются, чем старятся. Иному уже за семьдесят далеко, а он все как подросток, скор на ногу и на поступки.
Король встретил подручного с ухмылкою, зверино, для острастки сверкнул черными глазами, цвиркнул слюною на грязный, затоптанный пол.
– Располагайся, мужичок, – дурашливо взмахнул он рукою, будто дарил весь белый свет. – Да ты уважай, будь другом. Я уважливых страсть люблю.
С этими словами Король осекся и замолчал от того неведомого страха, который внезапно приступает к нам порою, когда мы видим человека с застойным оловянным взглядом. «Лупоглазые-то шибко злые», – сразу приметил Король. Он был по натуре сметливым человеком, мокрых дел не любил, а если и пугал кого, то лишь для острастки, но не для власти. Король был вольным человеком, это нужда его принудила в палачи; он не любил ставить людей на колени, но страсть хотел, чтобы уважали его, и потому наваливался арапом, давил словами. Он сразу смекнул, что за человек пред ним и которой породы.
– Вон постеля ваша, милостивый государь. Может, с дороги отдохнуть хоцця или чего другого извольте- с, так вы не стесняйтесь, справляйте свои надобности!
Король встал, услужливо принял из рук Сумарокова баул. Сумароков же молчал, мглистым недобрым взглядом оглядывая предстоящее житье, и приказал убрать помещение. Король никогда не был шестеркою и по должности нынешней сам мог давить подручного, но тут не восстал, принес лохань с водою и принялся мыть комнату. Сумароков сел на кровать, широко расставив ноги, и глядел, как елозит на коленях его сожитель, презирая его и ненавидя. И вдруг повалился на кровать, не брезгуя застиранным бельем, и с наслаждением растянул замлевшие члены. Он как-то скоро, легко заснул, и в томительном сне пришла к нему соблазнительная «ночная бабочка», коих, бывало, он с удовольствием сек в кордегардии.
На одном из долгих переходов через Сыгву и Ляпин встретился торговым людям ободранный дикий человек неопределенного возраста, коего можно было назвать и древним стариком по угрюмо заросшему обличью, до костей изъеденному морозом и голодом. Он назвался Донатом и шел из неведомого им беловодского согласия. Одежда на его плечах истлела от ветхости, но скиталец, несмотря на уговоры, только и снял ее затем, чтобы постирать и подштопать, а после вновь надел на голое тело, он не давал прикасаться к своему платью, почитал его за святое и что-то говорил о Беловодье, темно и невнятно. Приказчики были из поморского согласия, ласковым обхождением подняли беднягу из могилы, пока добрались до Печоры. Возле Илыча, попрощавшись сердечно, странник пошел прочь по реке, а появился уже в Чердыни. Судьба, видимо, крепко благоприятствовала ему и стерегла от звериной никудышной смерти. Оттуда он отправился на Светлояр, несколько раз нырял, пытался проникнуть в святой град Китеж. На одном из холмов Донат Богошков вырыл себе землянку и там прожил лето, питаясь скудно и держа тело в привычной строгости. Он каждое утро спускал на озеро самодельный кораблик с горящей свечою и наблюдал, как гонит его ветер, и все ждал, когда явится из озера настоятель града Китежа и пригласит Доната в гости. Но когда собиралась толпа паломников, Донат взбирался на матерую сосну, от земли голую сажени на три, и кричал зычно, чему учил Елизарий: «Было Беловодье, да сгибло от вашей лености и гордыни! Над тенью града Китежа наущаю вас, дети мои! Внемлите искреннему простодушному слову моему. Сгибло Беловодье, и неча более стремиться туда, каждый сам себе постройте Беловодье в своей земле и в