– Ну уж, ну уж. Практика?
– Жалею, что знакомство с вами не случилось ранее. Весьма жалею...
– А то? – Смотритель не выдержал тяжелого взгляда, уронил голову...
– Таким, бывалоче, слуга к порогу рюмку выносил. Терпеть не мог я лакеев, – холодно отчеканил Сумароков каждое слово.
Пушистые волосы на голове смотрителя вздыбились, и кожа на темени побагровела. Сумарокову показалось, что старика нынче хватит удар. «Вахлак, чернильная душа, и что таких держат на службе?» – подумал он равнодушно и сразу остыл сердцем, расслабился, все так же мерно раскачиваясь на ногах.
– Смир-на-а! – вдруг завопил смотритель и, наверное, сам испугался своего визгливого голоса, вздернул головою, зрачки его тупо застекленели, и Сумароков невольно испугался, увял. – Кровопийца, тупая скотина, свинья! Ты не мог себе, кроме как на сей должности, заслужить хлеба. Так знай, жизни я тебе не дам. Не дам! – вновь взвизгнул смотритель. – Я тебя изведу со свету, пока сам живой...
– Не смейте так со мной вести себя, – пробовал защищаться Сумароков, позабыв, что он подневольный палач. – Сам господин губернатор не позволял себе подобной распущенности! Вы низкий, недостойный человек!
На этом слове речь Сумарокова скоро кончилась, хлесткий удар по лицу лишил его всяческой способности соображать.
– А смею, коли правды хотите слышать!, – торжествующе вскричал смотритель. – Душе своей вняв и рассудку – смею, да-с! – И ударил со второй руки, так что голова Сумарокова качнулась и губы закровенились.
– И не стыдно вам? Как рука поднялась на дворянина, – потерянно прошептал Сумароков, выбитый из прежнего своего уравновешенного состояния. – Ведь стыдно должно быть, чтоб беззащитного так унизить. – Невольные слезы выплавились на глазах палача, но они лишь более взбесили смотрителя, усмотревшего в этом бесстыдную игру.
– Жи-вот-ное-е! Ты подвел дворянский род. Осмотритесь, кровожадный, кто подле тебя в каморе... вор из воров, но и те ближе к Господу Богу. Он защитит их... не оставит без призрения... У тех надежда есть исправиться хоть там, куда призовут после смерти... хоть там быть в чистоте. Тебе, иуда, нигде нет ходу... Прочь с глаз моих, прочь, мерзкое животное!
Смотритель выдернул из штанов широченный плат, резко встряхнул его и судорожно вытер ладони. Его трясло всего, и вислые подагрические щеки посинели от удушья.
Сумароков уже спускался лестницею, но все еще слышал, как яростно топал ногами и что-то бессмысленно кричал наверху смотритель. Совершенно убитый подобною встречей, Сумароков едва волочил ноги, проклиная и жизнь свою, и бешеного старика смотрителя, придумывая ему всевозможные кары. По камерам уже каким-то образом пронесся слух, и арестанты толпились у распахнутых дверей и отпускали всякие непристойные шутки, нимало не убоясь палача. Да и навряд ли кого видел сейчас Сумароков. И может, впервые за эти дни он почувствовал всю унизительность настоящего своего положения: он оказался отринутым от всех, как бы за непреодолимой пропастью, и ничья рука помощи не протянется навстречу, чтобы помочь перебраться по шаткому, неверному мосточку. Не успел Сумароков дойти до своей комнаты, как его догнал сторож и приказал следовать за собою.
Сумарокова отвели в подвал, в давно не топленную секретную, куда, по обыкновению, помещали особо дерзких проказников, и заперли за ним дверь. Но даже отъявленным шишам и бродягам давали в секретную тюфяк, одеяло и подушку, и сердобольный смотритель приказывал через день носить горячих штей. Сумароков же пять суток провел на голом дощатом топчане в окружении крыс, и лишь по утрам сторож просовывал в окошко ломоть хлеба и кружку воды. И метался Сумароков по холодной, снедаемый угрюмыми, непросветными мыслями; более всего был поражен он своей нынешней беззащитностью, и чувство это, прежде неведомое ему, доводило до отчаяния его сумасбродную душу.
Смотритель спешил исполнить свои угрозы.
Война особых хлопот Поморью не принесла, но жизнь вроде бы обновила, и теперь отсчет времени пошел от замирения с англичанином. Пересудов и баек хватало на долгие зимние вечера, а норовистые, характерные люди пошли на деревне по иному счету, пред ними не грех было и шапку сломать. С Летнего да с Терского берега приносили новые вести; но они уже не тревожили, но забавляли досужий ум. Натерпевшись страху, про страх тот позабыли; получившие отличия за храбрость обмыли те награды в кабаке и вновь впряглись в тягловую лямку будничной долгой жизни; кто в сражениях не был иль по страху удалился в леса со своими домочадцами, те вроде бы слушали байки, открыв рот, но в душе тлела не то чтобы обида, но непонятная ревность, и они как бы ненароком при случае пытались ущемить рассказчика, подпустить едкость, уязвить, уколоть, обязательно вызвав смех. Иной же герой, нацепив медаль на затрапезный кафтан, щеголял по улицам, хвалился собою, и в кабаке за косушкою вина его военная история выглядела столь необычною, что рассказчик наш и сам поначалу смущался и дивился ей; но новая рюмка вина делала свое дело, он уже позабывал прежнее свое смущение и наполнялся довольством собою и особым, незнаемым прежде счастием, пока хмель не ронял молодца с ног на заплеванный пол, но тут приступал половой и самым обычным мужицким образом выволакивал молодца на улицу в снежный завал, где и забывался герой, беззаботно подложив под кулак голову и нимало не беспокоясь о своей жизни. Пока-то спохватывалась его баба и по чьему-то наущению с вопом бежала к вертепу, где валялась распьянцовская душа, и, закатив благоверного на санки и примотав веревками, волокла домой, не скупясь на бранные слова...
Так примерно катилась Яшкина жизнь, лишь с тем отличием, что оставался он бобылем, а жена его Тайка шлялась неведомо где, и слухи, что доносила народная молва, были один чуднее другого. То ли стала она святой и занесена в святцы; иль замерзла под забором с пудовыми веригами на шее; другие говорили, что видели в Питере, где знахарит она и в великом почете у важных господ, а на званки по случаю ездит в своей карете и в мужьях у нее какой-то чиновный бобер. Иные толковали, что предалась баба распутству, правит злодейскою шайкой и ездит на мужиках верхом, после справляя бесовский шабаш. Ах ты, прости Господи, сколь причудлива и пространна человеческая молвь, сколь рассыпчата она и прихотлива: ты ее дверью прищемишь, а она в печную трубу лезет и корчит зверские рожи. Русский народ любит лить колокола, таких чудес загнет семь верст до небес, такого наизмышляет, что и сам не верит после, а плюется лишь своим же байкам. Яшка же слушал басни насупясь, коротко похохатывал, будто всхлипывал, и всем видом выказывал небрежение к бабе своей, ухмыляясь, подпуская всякие гадкие сальности и скаля зубы, но сам-то глубоко в душе все принимал близко к сердцу и пил горькую. Ушла баба в темные ходы и унесла с собою в торбе Яшкину душу. Сказала ведь на прощание: «Похожу и вернусь, а ты жди». Тогда он лишь рассмеялся злобно, скрепя сердце и не выдав отчаяния, плюнул в узкий след жены, но слюна не впиталась в дорожную пыль, свернулась в комочек от жары, засохла и превратилась вдруг в сероватый мутный камешек с паучком внутри. Жена скрылась за дорожным извивом, а Яков поначалу пнул безразлично тот камешек и машинально пошел следом. Потом поднял, положил в карман и долго носил в кафтане, пока не потерял где-то...
«Не судьба, ах не судьба, – размышлял он порою. – Зачем покусился на чужое? Чужое-то меж пальцев растечется да где-то себя и выкажет. Вот и случилось: крестовый брат в Сибири коротает, баба ушла, и темные деньги уплыли, не принеся счастия. Все она, все она, сука. Воля и добрую жену портит, а порченую – вдвое. Лупить бы пуще, так небось ноги бы мыла да воду ту пила. Поставила печати, присушила, а самой и след простыл. Он и поверил. Басни бабьи, а дурак-то и любит».
И мужик ведь удачлив, а в избе все паутиною заросло, запустошилось. Несчастному человеку и деньги не впрок. Но в войну когда отличился и медаль вышла за храбрость, Яшка вроде бы образумел, в ум пришел и так решил, что жизнь переменилась. Сей слезами – радостью пожнешь; но по этому присловию не приходила радость, в бездну падал мужик. И так понял он, что война остерегла, дала знак иному направлению жизни.
И сказал себе Яшка: «Баста, слеза камень точит. Вот пойду в питейный дом, распоследнюю косушку выпью и начну новую жизнь». Надел рубаху новую, кафтан с медалью, сапоги вытяжные, в жилет золотые часы с золотой цепью. Вступил в кабак, с порога огляделся, сразу часы выудил из кармашка, время посмотрел. И столь счастлив он был, такою улыбкой озарился его изможденный серый лик, что многие питухи позавидовали Шумову. Но закричали: «Ерой, с тебя привальное! Откуль прибыл, с каких краев?»