поблекли разом и посунулись. Жалость душила Доньку, и он едва сдерживал себя, чтобы не обнять Тайку посреди улицы. Но жалость мешалась с невыносимой обидой, и парень холодно спрашивал:
– Ты не любила меня, да?
– Да, да, да... Только отстань от меня. Не любила, – почти с наслаждением кричала Тайка, но тут же испуганно озиралась, забегала в дом и для надежности запирала дверь на засов. Подавив в душе неясные воспоминания, тупо сидела на лавке, уронив в подол потрескавшиеся от воды руки; потом начинала бродить по избе до самых сумерек, все находя какое-то дело, а когда бычьи пузыри в оконцах тускнели, закрывала их волочильными досками, забиралась на полати и долго лежала в душной темноте с открытыми глазами. Порой в груди просыпались рыдания, они подступали к самому горлу, душили Тайку, и казалось, что сейчас заплачет она и будет долго и освобожденно рыдать, но горький комок растворялся, а глаза оставались сухими. Иногда заходила Евстолья, шарила взглядом по избе, спрашивала смиренно: не грустно ли молодухе без мужика да не страшно ли ночевать одной в избе, может, ей, Евстолье, приходить на ночь сюда, вдвоем-то все веселее будет. Но Тайка отмалчивалась, порой не выдерживала, зло кричала: «Нет, нет, нет...» Ей не хотелось никого видеть, особенно родичей, и Тайка облегченно вздыхала, когда сестра обиженно уходила.
А Донька старался заглушить себя работой. Когда зори целовались, покидал избу, шел на угор, зло вырубал из осиновых колод днища для зверобойных лодок, так что рукоять тесла нагревалась от ладоней. Потом палил костер, он казался бесцветным в летней белой ночи: легко дрожал дым, дрожала река, покрытая молочным туманом; на той стороне деревья стояли по самую поясницу в розовой пелене и, казалось, плыли в воздухе синими косяками. У Доньки тоже начинало рябить в глазах, он утомленно вздрагивал и вдруг понимал, что уже спит. Обычно он через силу поднимался, заставлял себя шевелиться, потому что такая одурь не рождала в голове мыслей и для него была хороша. Заливал осиновую колоду речной водой, потом калил на костре серые камни до золотого свечения и клещами кидал эти булыги в желоб. Вода взрывалась, исходила морошечным паром, осина отмякала, становилась податливой, и тогда Донька ставил распорки и разводил днище до нужных размеров.
Одну зверобойную лодку он уже сработал, осталось только приладить к днищу два крена-полоза. А пришивают их молодой елкой-чащинником, которую в густом бору выгнало в рост. Донька парил тонкие стволы и несколько вечеров вил, как веревку: такая винтовая ель никогда не сломается и простоит дольше полоза.
Сегодня парень и хотел этим заняться, просверлил напарьей первые отверстия, просунул через полоз витую ель, а натянуть – не хватило силы: приступила неожиданная слабость. Облокотился на заднее уножье[54] , да так и заснул. Пришла Евстолья звать пасынка на утреннюю выть, а Донька лежит в лодке будто покойник, даже бабу-то всю перепугал своим видом. Едва пробудила парня.
Встал Донька хмурый, взлохмаченный, за последние недели совсем дошел парень, только и остались на лице литые скулы да круглые глаза. Молча ушел к реке, там нехотя плеснул на щеки пригоршню воды, так, одна видимость, только костровую сажу по лицу размазал, еще постоял на берегу, и свежая утренняя прохлада пробудила его. Вдруг вздрогнул Донька и подумал, что нынче должно что-то случиться.
С этим чувством он завтракал, и Евстолья радовалась его посветлевшим глазам; потом как зверь работал, только рукоять киянки – деревянной колотушки, за которую натягивал еловую веревку, – дрожала, готовая сломаться. Работал, будто кто гнался за ним иль обет дал перед Христом-Богом; до полудня пот со лба не стряхнул, рубаха на спине взмокла. А душа по-прежнему дрожала: что-то должно случиться.
Часто озирался на Яшкин дом, караулил Тайку. И будто кто в спину толкнул, оглянулся – она за водой пошла. Черный плат на голове по самые брови повязан, руки распялены на коромысле, как на кресте. Издали приметила Доньку, растерялась, словно черный кот дорогу перебежал, засуетилась, но другого пути к реке нет, только здесь мосточек, откуда воду берут. Вот и направилась в Донькину сторону, как невольница, а у парня сердце дрожит: что-то будет.
Искал ее глаза – не высмотрел. Но только прошла мимо, тут и дернул черт парня за язык, шепнул Донька вослед девке: «Жди, приду нынче». А может, ветер прошелестел иль красный камень-арешник осыпался с горы, потому что даже Донька вздрогнул, услыхав эти слова, вроде не сам и выронил их. Тайкины плечи слабо колыхнулись, но не обернулась девка, и когда обратно шла – не взглянула, только поднималась в гору уже неловко, вроде бы в чужих одеждах была.
Никогда так нетерпеливо еще не жил Донька, как сегодня, и, чтобы поторопить ночь, даже пораньше завалился на полати, сказавшись больным. Евстолья захлопотала, мол, ой, да как же это, не прохватило ли у реки, там такие сквозняки гуляют, и может, баньку истопить, жаром всю хворь-простуду выгонит. Но Донька отказался, какая на ночь глядя баня, ложись давай спать-то, до утра переможется, а там видно будет. Затих на полатях, притворился спящим. Евстолья сразу отступилась от пасынка, уложила в зыбке сына, еще долго гундосила перед образами с причитаньями и мокрыми всхлипами, а Донька досадовал, всю мачеху приругал, что угомону на нее нет, бродит и бродит по избе, как корова, и сон-то ее не берет. И будто услыхала Евстолья Донькину досаду, повалилась на место, еще недолго что-то бормотала «осподи, осподи» и сразу захрапела мучительно и тяжко, словно били ее во сне.
Донька переждал еще немного, потом тихо скользнул с полатей, крадучись, босиком, вышел на улицу и, будто сговорившись с Донькой, ни одна петля на воротах не скрипнула, не выдала парня.
На улице было тихо и тускло, белая ночь еще не умерла, и утро не народилось, небо пустынно серело, полное покоя и бесконечной глубины. Деревня спала, она стояла на взгорках россыпью синих валунов; от шероховатых стен доносило еще не угасшим теплом, земля отдыхала, и пыль на дорогах свернулась желтыми пузырьками. Хоронясь за избами, Донька быстро проскочил околоток, огляделся перед Яшкиной избой и, не чувствуя за собой никакого греха, торопливо постучал в боковую окончину. Приложил ухо к стене, и словно бы услыхал, как задышала, шевельнулась изба: где-то в глубине пронеслись едва уловимые шорохи и растворились: наверное, там кто-то стоял посреди пола босой, в исподней рубахе и ждал, когда снова постучат – позовут.
Донька метнулся вдоль стены к небольшой двери и рубчатым кованым кольцом постучал сначала робко, сдерживая сердце от гулкого разбега, но изба таинственно молчала, и только казалось, что в теплой пустоте кто-то длинно и тонко воет: это кровь шумела в Донькиных ушах. Парень переждал, но снова постучал, уже требовательно и зло, чувствуя в себе нетерпение, похожее на гнев. Если бы вся Дорогая Гора сейчас с интересом и любопытством столпилась позади него, и это бы не остановило Доньку.
Где-то далеко открылась дверь, прошелестели шаги, потом осмелели и уже зашлепали по половицам гулко, остановились у двери. Тайкин голос робко спросил:
– Кто там?
– Это я...
– Кто я? Леший носит среди ночи.
– Это я, Донька...
– Ну чего тебе? – сухо и безразлично спросила Тайка, и голос ее из-за двери показался холодным, чужим.
– Пусти, мне надо што ли сказать тебе. Пусти, Богом прошу.
– Ты што, сдурел? Че люди скажут. Поди, поди давай, домой-то.
– Тая, Тасенька, Таисья...
– Ну што тебе? – Голос за дверью дрогнул.
– Я тебя так люблю, мне без тебя вовсе не житье, – взмолился Донька, касаясь пересохшими губами теплых дверей.
– Зачем ты меня изводишь? За што ты меня мучашь, скажи на милость. Уйди, Христа ради прошу. – Слышно было, как снова в глубину захлопали босые ноги, душа у Доньки взметнулась вверх и остановилась под самым горлом. Задыхаясь, он крикнул, не сдерживая голоса:
– Не уходи, Тая! – и забрякал ногою в дверь.
– Ой, што ты со мной делаешь. Деревню всю подымешь. И нисколько тебе меня не жаль, выходит. О себе только думать. Поди, Донюшка, не трави себя, – ласково, с такой грустной нежностью сказала Тайка, что парню захотелось вынести плечом дверь и подхватить любимую на руки.
– Отвори, Тая, касатка, голубушка, солнышко ты мое незаходимое, – тупо бормотал Донька, царапая ногтями дверное кольцо. Он чувствовал, как Тайкин голос наполнился слезами.