к твоим именинам. Что хочешь, то с ней и делай, сломай, разорви, уничтожь письма. Но я тебя люблю, люблю, люблю крепко. И никакие преграды не сломают моей любви к тебе. Жду тебя или письма. Люб.тебя. Володя.»
Из воспоминаний:
«Учитель-то ездил в том же году в Москву, сказывал после, как всего нагляделся, и картин всяких, и про коров-то говорил, как большие удои достигать, и про ячмень, который выше головы растет, и про всё, про всё. После нам докладал в избе-читальне, кто хотел, дак ходил слушать...»
«В избе-читальне тем же летом, как раз на Ильин день представление шло. Илья Ермаков коммуниста играл, а Владимир Петрович – белого полковника. И должон был тот полковник нашего человека наотмашку саблей зарубить. И только сноровил сделать, замахнулся сплеча, а тут и заскочил кто-то из молодых и вскричал: церква горит! Ну, мы все и кинулись. А это розыгрыш был, чтобы спектакль сорвать.»
«...Он такой мягкий был, Владимир Петрович. Тридцать пять учеников нас было, взглядом всех обведет, будто отец родимый, никого не забудет, не обделит. А что нам на уроках говорил, мы наизусть знали. В церкви бывшей три года учились, где алтарь. Холодно было, в непроливашках чернила застывали. Он на свои деньги платков напокупал. Кто плохо учился, тот черный платок получал, а кто хорошо, тот с цветочками получал. А домой-то пойдет из школы, мы дождемся его, окружим всеми, затормошим, такое у нас веселье поднимется.»
Надо сказать, странное было то время: церкви ломали, на иконах с ледянок катались, подложив под подушки, в сани подстилали вместо поддона, а душа-то не изварначилась, не испроказилась в лихолетье и смуту двадцатых годов, но оставалась православной, ибо замысел «невольников чести» был милосердный, – сделать людей счастливыми тут, на земле-матери, не дожидаясь грядущих райских кущей. Мечтание блаженных и наивных? – наверное; но оно обряжало сердце «простецов» не в железную кольчужку гордыни и честолюбия, но в серебряные ризы праведного служения народу. И война, на которую скоро угодили эти новоявленные мечтатели, проверила духовную высоту этих людей.
Учитель был крещеный. Мама Нина Александровна (моя бабушка) всегда паску из творога с изюмом делала и куличи пекла, и вот завернув стряпню в чистую холстинку, шла с сыном в Богоявленский собор освящать, и мезенский поп кропил с просяного веничка на крашенки и на куличик, и на паску, и те капли святой родниковой водицы падали не только на дары, но и на лица богомольников; ребенок невольно улыбался, зажмурив глаза, слизывал влагу с пухлых губ, и она казалась сладкой, пахнущей карамельками. Отчего-то праздник Воскресения Христова был всегда красивым, солнечным и вкусным, по-особенному звенели колокола, по-особенному светило солнце и сияли голубые небеса, необычно пахнул воздух близкими вешними разливами, вербами, осевшим ноздристым снегом, травяной ветошью на проталинах, болотными моховыми потинами и вечнозеленым канаварником, густо растущим сразу за окнами. И из каждого дома выпархивал на волю густой, пряный дух печива. Все целовались, восторженно восклицали: «Христос воскресе!» – «Воистину воскресе!» – умильным голосом отвечала Нина Александровна, подставляя для лобзания щеки, каждый раз поправляя на густых, черных, как вороново крыло, волосах кружевную накидку. Казалось, так будет вечно (но я-то не застал даже отголосков Великого Дня).
И вдруг сошло на Россию всеобщее наваждение, похожее на водоворот, погрузило в себя, а на поверхность выпихнуло, вроде бы, новых, мечтательных молодых людей, охотно поддавшихся перековке. Но внутри-то, в самой своей сердцевине, куда не достучаться «лукавому», не подозревая о том, они остались прежними, с непоколебленным русским духовным устройством. И жестокосердые управители нового мира тоже оказались в неведении: они собирались Божественную высшую правду перекрыть своей куцей тленной правдой, этим «тришкиным кафтаном», что вроде бы был ближе к телу, понятнее и сугревней, но на удивление скоро испрохудал, изошел в дырья.
Вот и деревня Жердь не избежала перемен и здесь решили церковь переделать в храм знаний. «Конец света настал. Соплей перешибить, а на что решился, безумец», – сокрушались старики, слушая учителя. «Товарищи! – выкрикнул в толпу деревенский учитель и от возбуждения задохнулся. – Я учил вас первой букве, делал вместе с вами первый шаг к свету. Теперь вы знаете, что Бога не было, нет и не будет. Есть только мировая свобода, которую мы во главе с пролетариатом должны организовать, и есть наша темнота, которую мы должны вымести из советской избы поганой метлой. Дорогие мои, вы видите, в каких условиях учатся ваши дети. Теснота, грязь и по этой причине сплошная неусвояемость знаний. Так сделаем же из этого очага суеверий и мракобесия храм света и науки. За дело, за дело друзья».
Откуда-то взялась веревка и двуручная пила-дровянка. Учитель и деревенский его приятель Илья Ермаков полезли на купол церкви. Уже похолодало к ночи, отволгло, потому по куполу взбираться было опасно. Когда нога учителя оскальзывала по осиновому лемеху, толпа внизу невольно испуганно охала, сминала в горле дыхание и, только парни понадежнее устроились возле креста, начала голосить: «Хоть бы сверглись, окаянные, хоть бы черт вас к себе забрал, стомоногие!» Никто еще не верил в страшное, думали каждый про себя, дескать побалуются парни, да с тем и слезут на землю; но те уже привязались веревкой и вгрызлись пилой в просохшее основание креста. И когда рухнул крест, заскользил по темной кровле, а после громово, как показалось всем, ударился о череп земли, тут и вскричал сквозной женский голос: «Проклинаю отступника вовеки. Будь, ты, проклят, нехристь!»
И во второй раз прокляли деревенского учителя Владимира Личутина.
Внизу полыхал костер, красные мухи, обтекая церковь, жались к самым ногам и на излете меркли покорно. Люди что-то кривали внизу, чей-то устрашающий голос пронизывал толпу, но в небо восходил непонятно и зло. Учитель не догадывался, упоенный затеей, что это проклинают его, но если бы и знал, это нисколько бы не уменьшило его задора, не поколебало в намерениях. Черные распятые тени ползали по зыбкой разъятой земле, как бы на дне глубокого колодца, и сами люди чудились странно, уродливо преображенными в изменчивом свете. Учитель перевел взгляд в небо и не увидел его; тугие вихревые токи исходили из знобкой вечной пустоты, бились в лицо, пытались сшибить с ног. Это были вихри небытия. «Где там Бог? И как ему зацепиться за пустоту?» Учитель пытался разглядеть в толпе Тоську, хотя верно знал, что там ее нет. Даже мелькнула безумная мысль прыгнуть вниз, разбиться. Вот бы зарыдала, прибежавши, а уж всё, поздно навсегда.
Вдруг почудилось, что ещё мгновение, и церковь, качнувшись, поползет накось, распадаясь в связях и подточенных жучком углах. Восторг, давно ли еще переполнявший учителя, незаметно истек, и в эту душевную пустоту хлынула такая неизбывная тоска, что впору было захлебнуться от нее. И уже торопливо, с новой надеждой вгляделся он в меркнущее розовое озерцо, на дно которого медленно погружались распятые люди, и ему нестерпимо захотелось скорее вернуться на землю. Перемогая невольный страх и горловую дрожь, он сказал деревенскому другу нарочито сурово и возвышенно: «Пойдем, спустимся к людям. Они ждут нас».
Пока добрались до земли, толпа уже разбрелась по избам, и только девки да парни устроили веселую топотуху у жаркого кострища. Заиграла гармонь:
«Выпить охота», – угрюмо признался учитель. Послали гонца за бутылкой. Пили прямо из горлышка. Водка не забирала, так накипело в груди. Взгляд невольно заворачивал по деревенскому порядку, все казалось ему, что от избы Житовых появится такой родной человечек, и весь мир сразу оживеет, преобразится. Послали гонца за второй. Тут и хмель ударил в голову. Вспомнили вдруг: Бог Троицу любит. Послали гонца за третьей бутылкой. В ожидании зло пластали крест топором на чурки, закидывали в огонь, пламя с гудением, золотым столбом поднялось в небо. Всполошилась баба из соседнего дома, заголошенила:
«Злыдни, деревню-то спалите! Вот уж погодите-ко, Господь-то вас припрет, небо с овчинку станет. И