веселостью в сердце: а откуда же в нем взялась такая сатанинская сила? И будто бы кит смирился, сдался, потек весь, распадаясь на куски багрово-сочного мяса и пласты зернисто-желтого сала, и из глубин, точно из пещеры, полезли наружу великаньи кости. Но старик ничего не замечает, ему удивителен выкаченный в безумье и боли китовый глаз, похожий на бычий, но куда больше его, как иллюминатор на ледоколе, на котором ходил Крень стрелком на зверобойный промысел, когда море из белого, ледяного, превращалось в красное от вылитой тюленьей крови. «Глаз-то у кита килограмма три свесит, а то и более, – думает старик, удивленный более всего. – Он эким-то глазом, поди, все видит?» И в выкаченном лилово-мутном глазе с белесыми потеками на склонах, как в изогнутом зеркале, бобылю возвращается в чудных и стремительных картинах его прошлая жизнь от самого рождения и до смерти. И эти видения кончались необычно и страшно: вот Креня замуровывают в ледяную глыбу, зеленовато-серую на срезе, выколотую пешнями из реки, а после оклеивают желтыми выцветшими газетами с неясными портретами, оставляя лишь крохотный глазок для посмотренья. В глыбе он долго лежит на нарах, голый, под чужим надзором, изредка замечая в оконце меж газетными полями, как высоко на горе, под самым солнцем, появляется отец с наклонной, передавленной петлею шеей, что-то кричит сыну, по-рыбьи разевая рот, но через пласть броневого льда тихий зов разобрать невозможно. «Может, простил меня? Может, снял проклятье?» – напрягаясь, с надеждою вслушивается Михайла, боясь вечного одиночества. «Тата, поедем со мною», – кричит он визгливо, срывающимся голосом, уже видя себя пацаном, пятилетним парнишечкой: на голове у него рыжий спутанный пух, и ягодицы, еще не покрытые холстинными штанами, больно ерзают по намокревшему уножью лодчонки. И вроде бы не вода морская звенит с весла, а едва сваливается с лопасти густая запашистая кровь. «Сколько кровищи-то кругом, Господи, – думает Мишка, в страхе ворочая головенкой, готовый обезуметь. – И откуда набралось столько? Неуж от людей накопилось, кого земля не взяла? Может, и я ту кровь пролил?»
И тут китовый глаз, уставший от боли, смертно леденел, запахивался нагими веками, покрытый дряблой синюшной кожей, и превращался в замоховевший прибрежный валун. Странное видение обрывалось, и Крень находил себя на полу замлевшим и окоченевшим: ноги сводило судорогой, тело бороли корчи, и старик с великим трудом и неохотой возвращался к жизни. Он растапливал печь и, мешая кочережкой малиновые уголья, прислушивался к ночи.
Она шуршала, постанывала, кряхтела чужими дозорными шагами, знать, кто-то скрадчиво и терпеливо мялся за углом. Нынче все переменилось, и все забылось в Креневой памяти: и золото, и месть, и отцово проклятье – в едином мраке потонула старая человечья душа, и сквозь онемевшую черствую кору с натугой пробился свежий рахитичный росток. Крень уходил из жизни, а новая, младенческая душа зачем-то поселилась в увядшей плоти, словно бы приготовлялась жить сама по себе. Теперь старик часто слезился, и неизвестно, откуда бралась влага, из каких глубинных родников притекала она: и чем больше плакал бобыль, тем светлее и ярче оживали глаза.
Неужель безумье обновило человека, иль что-то иное случилось с ним, неподвластное разуму? Он забыл горести, он забыл горьковато-солоноватый вкус слезы, он забыл надрыв и освежение души – и вдруг все тихо и непонятно надвинулось из забытья. Когда Колька База маялся за дверью, желая обидеть старика, накалить его гневом, в то самое мгновение Крень по-голубиному пристанывал и хорошо, легко так плакал. И байнушки красноглазого он не боялся, постоянно складывал под полом, в дальний угол остатки наважьих голов. Байнушко довольно кряхтел ночами, шуршал, перетирал острыми зубками подсохшие рыбьи останки, и к утру старик не находил там ни костей, ни голов. И собаку, приставшую к его баньке, он тоже обласкивал, совал к дымящейся пасти мерзлых наваг. У собаки были слезящиеся глаза и обвислое вздувшееся тело: словно бы она не могла разродиться и таскала в череве щенят. А может, боялась выпустить их на белый свет?
Она приходила ниоткуда, скреблась сточенными когтями молча, тоскливо ела и вновь скрывалась за углом. Если бы кто посмотрел в те минуты со стороны, то решил бы с удивлением, что линялая желтая сука и бобыль удивительно похожи обличьем. Крень пытался однажды приласкать и случайного мальчишку, закухтанного в шубейку, но тот увернулся от скрюченной страшной ладони, скуксился и побежал прочь, а после заплакал горестно. Крень в этом человечке узнал себя и тоже заслезился, призывно замахал рукою, дескать, ты не бойся, пойдем ко мне, гостинца дам и чего-нибудь покажу. Но то, с каким страхом оглядывался поминутно ребенок, как нетерпеливо звал к себе мать, удивило старика и высушило глаза. Блаженная улыбка сразу стала иной, растерянной и злой.
Обида и гнев подступили к душе Креня, готовно умещаясь рядом с жалостью и пригибая ее, но бобыль вовремя спохватился и отшлепал себя ладонями по ягодицам. Они гудели, как сухая обветшалая бортовина карбаса, но боль не отзывалась в костях: так отерпла ныне и зачужела отслоившаяся от мясов деревянная кожа. Но Крень отшлепал себя, и на сердце родилось прежнее блаженное успокоение.
А зима неторопливо скатывалась под весну: снег скипелся сахарно, стеклянным настом обложило сугробы, и хотя зеркальный, слепящий глаза покров пока не держал на себе человека, но уже ладно отполировал забои. Земля потела, из ее натужившегося чрева потекли первые соки, и неясные сиреневые пролысины обманчиво упали на встопорщенные ивняки. Весной запахло, весной, хотя морозы в полной силе и добрый хозяин, не жалея дров, дважды в день калит печи. Но в предутренние смирные часы особенно сладко отзывается душа на растворенную природу, когда в атласном небе трепетно прогибаются к земле зазеленевшие звезды, готовые прорасти в снегах, а воздух хмельно дзинькает, как подгулявшая чернозобая синица. Все ближе подступала весна, и все тяжелее становилось Креню перемогать очередную ночь. Он не ел уже и не пил, и непонятно было, в чем держалась душа его. Он забросил топить плиту и снова вернулся к керосинке, чтобы обогревать душу. Настуженные в молодости на морских промыслах пальцы особенно донимали его, их стянуло к ладоням, и они не служили хозяину. Все думалось, что стоит неловко взяться за дверную ручку, и пальцы с ледяным стуком осыплются на пол.
Одна лишь зима начисто сокрушила давно ли железного человека и свела его на нет. Не бывало еще на свете, чтобы жилец возродился, не умирая, но с Кренем творилось что-то такое, будто внутри его отжившей, отставшей от костей шкуры прорастало иное существо и мешало старику спокойно доживать свой век, торопило его. Так случается, когда пласть прошлогодней волосатой ветоши, похожей на распластанного умирающего зверя, еще не успевшей соединиться с землею, нетерпеливо и трепетно вспарывает зеленое травяное перо. Эти провалы памяти, когда Крень посещал иные миры, и болезненные томительные возвращения иссушили старика. Он ничего не хотел и ничего не помнил, и превратился в обугленное дерево, давно забывшее, что когда-то было деревом, имело корни, жилы и кровь, плодоносило, соря семенами далеко окрест, и стремилось коснуться солнца. За него жило неведомое нервное существо, которое упорно толкалось в грудные крепи, просилось на волю и требовало огня, похожего на радужный искрящийся шар, прохладный внутри, в котором можно было поселиться. Креню постоянно было жалко того себя, нового и неведомого, томящегося в неволе, и бобыль плакал, глядя на огонь сквозь слипшиеся редкие ресницы.
А зима шла на убыль, и однажды, с трудом дотащившись до моря, Крень увидал на береговом припае громадного синего кита. Старик не поверил поначалу своим глазам и, сдерживая в себе сердечную боль, принимая кровоточащий комок плоти в груди за некое иное существо, нерешительно приблизился к распластанному великаньему зверю. Луна светила на всю Вселенную, и в этом рассеянном нежном свете мир искрился, дышал и виделся голубым. Кит хрипло стонал, а может, казалось так, ибо воздух клокотал и со свистом продирался сквозь хрящи стариковского горла, и наверное, свою надсаду и шумные прерывистые воздуха бобыль принимал за звериный молящий голос. Китовый глаз, бессмысленно распахнутый, студенисто дрожал, и на склоне пятнистого фиолетового шара Крень увидел себя, похожего на тлю. Все было как во сне, словно бы чудо внезапно ожило, и, проверяя свои видения, старик медленно обошел синюю гору, не боясь страшной силы вилчатого хвоста.
На мгновение в древнем старике проснулся прежний удачливый охотник, но тот душевный позыв был настолько слаб, что не вызвал в Крене никаких азартных ощущений, и лишь вяло подумалось ему при виде мясной горы: «Велика скотина… Устроил же Господь… Всей деревне за год не съесть». Глянцевая шкура, надетая на слои сала, была выедена рачками, пятна и разводы мраморно расписали тело; туша жалостно вздохнула, и могучий хвост, колебнувшись, взметнул ледяное крошево. Давно ли судьба кинула зверину на берег, еще сердце билось в мясах неутомимо и ровно, не зная задышки, но в крови кита уже нарождалась смерть, и, далеко чуя тонкий тлетворный запах, к ледяному припаю стекались пугливый зверь и торопливая жадная птица. Первые чайки, не стережась распяленного великана, скакали по звериному загривку,