Да и в самом Тютчеве удивляло это же смирение. Не говоря уже о полном его равнодушии к поэтической известности, славе (стихи он писал без всякого расчета на их печатание, и только благодаря вниманию, усилию других они выходили в свет), он был лишен всякого тщеславия. Насколько ревнив был к своей популярности, например, Чаадаев, принимавший как должное поклонение своей личности, настолько безразличен был к этому предмету Тютчев. И для этого имелось у него философское основание: неприятие им — в какой бы то ни было форме — обожествления человека, абсолютизации его значимости. «Человек есть ложь», — мог бы повторить он древнее изречение. Да и глубоко жило в нем, Федоре Ивановиче, сознание своей духовной немощи (всегда тем глубже переживаемой выдающимися людьми, чем выше бывает у них подъем духа). Высоко может подняться человеческий дух, но подобно водомету, достигнув своей возможной высшей точки, он обессиливает и низвергается вниз. Немощью положен предел человеческой гордыне, хотя этого многие и не понимают. То, что он, Тютчев, знает о себе, не ослепляет его гордыней. Да и любовная история с Денисьевой, молодой женщиной, ставшей матерью его детей при прежней, с которой он живет, семье, история долгая, мучительная, поставившая ее в отверженное положение в обществе (тогда как сам он по-прежнему оставался любимцем этого общества, как бы не ведающего о его связи) — все это не очень-то должно было возвышать его в собственных глазах. Сергей Тимофеевич знал об этой истории, но не решился бы судить о ней, тем более кого-либо осуждать; судьба хранила его как семьянина, и он мог только пожалеть других, когда в их семейную жизнь врывались разрушительные страсти.
Разговор потек легкий и свободный, как будто они давно знали друг друга. Тютчеву нравилась Москва, в которой он бывал нечастыми наездами, здесь прошли его студенческие годы (он окончил Московский университет). Здесь его помнили и любили университетские друзья, среди них наиболее близкий ему Михаил Петрович Погодин, здесь были глубоко почитаемые им русские святыни, здесь же, в литературной среде, поражался он, по его словам, «возмужалостью русской мысли». И теперь между гостем и хозяином беседа как-то сама собою началась с первопрестольной, вызывавшей у обоих приятные воспоминания о далеком прошлом.
Тютчев говорил просто, немного задумчиво, это был не «жемчужноуст», нанизывающий драгоценную нить из блистательно остроумных метких выражений, приводящих в восхищение слушателей, перед Сергеем Тимофеевичем сидел казавшийся усталым человек, уже немолодой, откровенный и простой, каким он бывает, видимо, наедине с самим собою дома, с накинутым на спину пледом, или же в разговоре, не требующем условности. Старик Аксаков, видимо, располагал его к такому разговору. Что-то явно связывало их. Не то, конечно, что когда-то Аксаков, а сейчас Тютчев служили цензорами; оба глубоко чувствуют природу, хотя так разно: Тютчев — в дисгармоничности, в разладе с нею человека, Аксаков — в благодатности ее дара. Было другое: одинаково ревностное отношение к России, всепоглощающее чувство любви к ней, боль в тяжелую для нее годину, как это было в недавнюю Крымскую войну, когда у Тютчева вырвались полные горечи слова: «Теперь тебе не до стихов, о слово русское, родное», и когда «чисто литературные интересы побледнели» и для Аксакова, говоря его словами. И теперь, при первом же знакомстве, оба чувствовали родственность между собою в этом главном. Два с такими разными судьбами человека — дипломат, проживший не один десяток лет в Европе, обжитой им как истым европейцем, и неисправимый домосед, никогда не выезжавший из России, почитавший искренне свое Абрамцево милее всех чужеземных красот.
И было много общего у Федора Ивановича с другим собеседником, присутствовавшим тут, — можно догадаться, что речь идет о Константине Сергеевиче, неотступном попечителе больного Сергея Тимофеевича. Дорого было Константину Сергеевичу и то в Тютчеве, что тот, как и он, верил в великое историческое предназначение русского народа и, между прочим, также твердо различал «народ» и «публику», мнящую себя «цивилизованной», «которая является, в сущности, „накипью“ русского общества». Мало какие другие слова прозвучали бы более сладостно для слуха Константина Аксакова. Он, по обыкновению, не мог усидеть на месте, вскакивал с кресла, ходил, вспоминая, как, будучи молодым, в Германии, видел и восхищался там достижениями наук, бытовой культурой, а все-таки духовно русский народ богаче, это его убеждение. Любя Тютчева как поэта, видя силу его в чуткости к «таинственным глубинам и безднам души», Константин Сергеевич сейчас, в разговоре, более был расположен видеть в собеседнике другую сторону его стремлений: Тютчев «сочувствует историческому ходу человечества, он сочувствует народу, своему народу, его современности, грядущим судьбам, его назначению и призванию». Так выскажется вскоре печатно Константин Аксаков о Тютчеве, и теперь это было для него важнее всего в их разговоре.
Как жаль, думал Сергей Тимофеевич, любуясь гостем, что нет вместе с ними в этот замечательный день Ивана, который бродяжничает теперь по Европе, застрял в Париже. Как было бы ему интересно поговорить с Тютчевым о европейских и отечественных политических событиях. Ведь Федор Иванович большой знаток этих вопросов, недаром стали знамениты все три написанные им статьи, касающиеся России в ее отношении к Западу, их судеб. Революционные события в Европе автор этих статей считает признаком кризиса, крушения христианской веры, с этим согласны и его оппоненты, но их отталкивает консерватизм Тютчева, противопоставляющего Западу Россию с ее православным мессианством. Но, не соглашаясь с этим, те же прогрессисты не могли не признать превосходное знание Тютчевым социального, политического положения в Европе. Таким и был в разговоре этот человек, который мог от блестящей светской шутки перейти к серьезной теме, высказав при этом как бы мимоходом мысли, которые оставляли неизгладимый след в сознании слушателя. Да, досадовал старик Аксаков, что не было с ними тогда Ивана, но все было у Ивана Аксакова еще впереди на этот счет: и близкое знакомство с Тютчевым, перешедшее в родство, когда он женился на дочери поэта, Анне Федоровне; и дружба их, домашние времяпрепровождения, доставлявшие Тютчеву удовольствие своим семейным теплом, а более всего возможностью «наслаждаться умным разговором», по его словам. Глубокое взаимное уважение будет связывать тестя и зятя, а плодом почитания Иваном Сергеевичем близкого человека останется его замечательная книга «Федор Иванович Тютчев», где с такой любовью и пониманием будет воссоздан облик великого поэта и выразителя русского национального самосознания.
Тютчева растрогала встреча со стариком Аксаковым и его старшим сыном, большей приветливости и радушия нельзя было и пожелать. Он чувствовал себя как в своей семье среди этих «славнейших и добрейших людей». Уходя от них, он думал с добродушным юмором, умерявшим обычно торжественность его мыслей и высокого настроения: «Это симпатичный старец, несмотря на его несколько чудную наружность, благодаря длинной бороде, спадающей на грудь, и наряду, придающему ему вид старого заштатного дьякона».
Одним из тех, кто познакомился с Сергеем Тимофеевичем незадолго до его смерти, был и Тарас Григорьевич Шевченко. Это случилось в марте 1858 года. Шевченко остановился тогда в Москве у своего