обо всем поговорить.
Малахов не выдержал и фыркнул, а потом, не в силах сдерживаться, захохотал на всю комнату. Поэт смотрел строго, нахмурившись, но его хватило ненадолго, и он внезапно засмеялся, показав вставные, отлично сделанные зубные протезы.
— А ты думал, что я записался в монахи, пока ты шлялся по Европе? — ворчливо бормотнул он, разливая вино. — Надеюсь, пить ты не разучился?
— Никогда! — бодро отозвался Валерий. — Но и не научился есть, как ты. По-прежнему обожаю колбасу, телятину и сосиски.
— Помню, помню, как же, — сердито сказал поэт, рассматривая на свет вино в бокале, — твой ужасный вечный ростбиф с кровью. Дрянь невероятная! То-то, я смотрю, животик у тебя вроде не уменьшился. И лысинка тоже.
Валерий вздохнул и с легкой ненавистью осмотрел сначала себя, а потом стол, сервированный исключительно разнообразными фруктами.
— Ну, рассказывай, — пригубив вино, попросил поэт. — Как тебе жилось? Почему ты вдруг вернулся? Надолго ли?
— Навсегда, — выдохнул Малахов. — Рассказывать, прости, ни о чем не хочется, но в этом городе легко затеряться. Я приехал, чтобы исчезнуть…
— Опять ему город виноват! Затеряться можно где угодно, забейся только в щель, как таракан. А щели повсюду найдутся, для чего тебе понадобилась Москва? Я иногда вижу твою Эмму. И Семена. У него уже двое малышей.
Гость с досадой отставил недопитый бокал и взял из вазы яблоко.
— Я бы умер с тоски с твоими фруктами. И с Эммой в придачу. И с Москвой.
— Зачем же ты тогда вернулся? Чтобы все-таки умереть с тоски?
— Я там никому не нужен, Глеб, — тихо сказал Валерий, глотая слова. Он был явно в разладе с действительностью. — Ни там, ни здесь. Везде одна горечь, хлористый кальций во рту… Выяснилось, что я всю жизнь искал землю или людей, которым оказался бы необходим. Но понял это совсем недавно.
Хозяин неопределенно хмыкнул.
— Землю или людей… Так ты думаешь, России или Америке нужен я? Разве они нуждаются в поэтах? А люди сами не знают, что им нужно. И часто узнают об этом лишь на смертном одре. Или никогда не узнают. Только все одинаково несчастны. Но я всегда тебе говорил, что если бы ты ел апельсины вместо мерзкой животной гнили, то не стал бы такой рефлексирующей распадающейся личностью. У тебя анемия, и тебе как раз нужны гранаты. Вот это я твердо знаю.
— Боже мой, какой ты циник, Глеб! Нельзя сводить жизнь к диетам и физиологии.
— Да, старый опытный циник! А поэтому хорошо знаю, что можно и что нельзя, — с удовольствием заявил поэт. — Но ты вспомнил Бога, и это прекрасно. Раньше ты никогда не обращался к святыням. Все же Европа кое-чему тебя научила, отдадим ей должное! — И он снова пригубил вино.
Гость встал и направился к бюро, которое притягивало его все сильнее и сильнее. Ладони в одно мгновение стали влажными, голову сдавило металлическим обручем.
— Где сейчас Олеся? — глухо спросил Валерий, глядя в светлые глаза, уставившиеся на него со старой фотографии.
Женщина, которая смотрит…
Теперь изумился поэт. И почти угадал истину.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что приехал к ней? И поэтому без малого час морочишь мне голову своей дурацкой гнилой философией? А где ей быть, твоей Олесе? Пасет в Переделкино Полину и Боба. С тех пор, как уехала туда, вернувшись из Филадельфии. И этого, как его… — Глеб брезгливо поморщился, — этого вашего Карена. Ты прекрасно помнишь его не хуже меня.
Да, Валерий помнил. Такое забыть невозможно. Вот на фотокарточке и Полина с ее неизменной, слегка блуждающей улыбкой. Похожа на мать, но значительно крупнее, и черты лица нечеткие, словно смазанные.
— Мартышка Поля надумала учиться. Хотя, на мой взгляд, она прекрасно работала в косметическом салоне. Она, кстати, разошлась с Левоном. Боб учится в гимназии. Он шалопай, каких свет не видывал. Если честно, я не люблю его. А моя Арина, посмотри, — поэт повернул к гостю одну из фотографий, — превратилась в настоящую красавицу.
Малахов глянул на дочь Глеба от второго брака, и удивился, какой она стала взрослой, красивой женщиной. И Олеся, наверное, тоже изменилась…
— Зато моя старшая совсем не постарела, — снова четко вычислил его мысли Витковский. — Такая же сопливая худыха, но что-то в ней надломилось. По-моему, она сломалась в тот момент, когда ты неожиданно бросил школу и все свои дела на бестолковую курицу Эмму и улетел в Европу.
— Неправда! — закричал Валерий, поворачиваясь к Глебу. — Это произошло намного позже!
— А-а! Вот оно что! И когда же ты виделся с Олесей?
— Давно! — буркнул Малахов. — Девять лет назад. Она прилетала ко мне в Мюнхен. Мы провели два часа в машине… Господи, два часа в машине за пятнадцать лет!
— Ну, знаешь, — насмешливо протянул Глеб, — за два часа можно успеть очень много… Это просто, как апельсин.
— Молчи, старый циник! — в сердцах закричал Валерий. — Ты никогда никого не понимал! Ни меня, ни Олеси!
Боже, что он несет? К Глебу это не имеет ни малейшего отношения.
— Где уж мне! — проворчал поэт, постукивая тростью о ковер. — Всех вас понимать…
— Тогда она была в экстазе, в эйфории, — с бешенством в голосе продолжал Малахов. Он уже совсем не владел собой. — Ты замечал что-нибудь? Карен с нее глаз не сводил. Я наблюдал за ними каждый день, с утра до вечера! Мальчишка бродил за Олесей, как собачонка, и только таращил черные безумные гляделки. Один раз я поймал Олесю на лестнице в школе — шли уроки. Я затянул ее в какой-то угол, просил, умолял сказать правду о нас двоих, о ней и обо мне, о Карене. Она молчала, словно оглохла и онемела… У нее было совершенно отсутствующее выражение… И эти глаза, Глеб, я никогда не мог забыть этих пустых глаз русалочки!
— И поэтому ты уехал? — поэт встал, неожиданно тяжело, по-стариковски опираясь на трость, и подошел к Валерию. — Прости меня, мальчик… Я часто пытался вспомнить, как ты называл тогда Олесю, русалочкой, что ли?
— Нет, не русалочкой… Уотергерл… Водяная девушка. Понимаешь, эта дурацкая фамилия ее первого мужа — Водяной…
— Обыкновенная фамилия, — буркнул Глеб, пытаясь скрыть нежность и жалость. — Сам ты дурацкий…
— Твоя правда! — мрачно улыбнулся Валерий. Невидимый обруч вокруг головы немного разомкнулся. — Олеся тогда все повторяла: это амок! Это амок! Имея в виду себя и Карена… Я не уехал, я просто бежал!
И тогда тоже была осень — отвратительно-безнадежная, грязная, гриппозная, когда хочется бежать на край света. Его последняя осень в Москве…
Глеб снова грузно опустился в кресло.
— Ох-хо-хо, болят мои кости! — пожаловался он, притворившись на минуту настоящим стариком. — У нас еще есть время до прихода моей девочки. Я вижу, что сегодня тебе хочется говорить только об Олесе. Давай посвятим ей нынешние сумерки. Пусть это будет ее вечер. Идет?
— Идет! — Малахов тоскливо глянул на застывшее лицо Олеси и потянулся за своим недопитым бокалом. — Только начнешь ты. А я буду добавлять. Так, вместе, мы вспомним о ней, что сумеем…
— И о себе заодно, — добавил старый поэт.
— И о себе, — неохотно согласился гость. — Выключи, пожалуйста, верхний свет
Негромкий, настойчивый звонок мгновенно разрезал вечер пополам. Поэт легко вскочил на ноги и устремился к двери, поигрывая на ходу любимой тростью так же, как и двадцать лет назад. Валерий с завистью посмотрел ему вслед и вздохнул. Очевидно, Глебу просто не дано состариться. В передней