как бывало только во время упоения молитвой.
Сестра София была молчаливой и неразговорчивой, но ее вид говорил сам за себя. Я знала, что она поддерживает меня во всех моих мыслях и поступках. Однажды она воскликнула:
– Сестра Лорета, будь вы мужчиной, вы смогли бы многого добиться в этом мире!
– Тише, дитя мое, – сказала я ей. – Есть способы сделать так, чтобы невеста Христа воссияла ярче любого мужчины.
По-моему, она ответила следующее:
– Вы обладаете несокрушимым мужеством, раз подвергаете свою плоть таким истязаниям и постам. Вам не страшна сама смерть! С вашей храбростью вы могли бы отправиться на войну! Кто смог бы противиться вашей силе? Вы бы развеяли в прах всех, кто осмелился бы встать у вас на пути.
– Я должна вести войну во имя Господа здесь, в монастыре Святой Каталины, пусть даже мир ничего не знает о моем самопожертвовании.
– Но однажды о вашем самопожертвовании непременно станет известно – вы ведь об этом думаете? – спросила она.
И тогда я скромно потупилась, глядя на томик «Жития святой Розы», которое я к тому времени знала наизусть, в особенности последние страницы. Там шла речь о том, как после ее смерти все в Перу устыдились того, как плохо обращались с ней при жизни, и стали преклоняться перед ее величием.
– Подобно святой Розе! – благоговейно прошептала сестра София, и, не сказав ничего, что могло бы подтвердить либо опровергнуть ее слова, я лишь обняла ее в ответ.
В это мгновение святая Роза прошептала мне на ухо:
– Дражайшая сестра Лорета, все, что вы чувствуете и делаете, каким бы необычным оно ни выглядело в глазах остальных, вы делаете для вящей славы Господа нашего и меня.
Часть вторая
Джанни дель Бокколе
Обратно в Венецию ее привезли со сломанным телом.
В тот день, когда они занесли Марчеллу внутрь, я подметил кое-что на лице ее матери, что ничуточки мне не понравилось. Моя хозяйка, госпожа Доната, не поспешила к дочери. Она лишь сказала Анне:
– Приведи ее в порядок, прежде чем я приду к ней.
В порядок? И тут я понял все. В представлении моей хозяйки увечная дочь стала похожа на нашу падшую Венецию, правда-правда. Марчеллу уложили – еще живую – в открытый гроб, и все смотрели на нее с деланной жалостью, под которой скрывалось отвращение. Это была совсем не та дочь, которая могла принести известность и славу своей мамочке В высшем обществе Венеции.
Чего там говорить, я и сам боялся, что Марчелла впадет в уныние и станет извиняться за то, что сделал с ней Мингуилло.
Но дух Марчеллы не так-то просто сломить.
Она наотрез отказалась играть роль унылой и печальной героини в трагической драме.
Не успела она как следует обжиться в своей комнате, как попросила меня и Анну прийти к ней. Мы явились и увидели, что рядом с ней уже сидит Пьеро Зен. По всей кровати были раскиданы яблоки, пирожные, книги, листы бумаги и краски. Конт Пьеро завалил ее комнатку цветами.
Вы не поверите, но они смеялись, ни словом не обмолвившись насчет ее раненой ноги, смеялись до упаду над тем, что она рисовала.
Вскоре и я хохотал во все горло, но в глазах у меня стояли слезы.
Марчелла Фазан
Я нарисовала карикатуру о том, как провалилась через потайной люк в инвалидность. Для моего тела наступили тяжелые времена. Оно оказалось несостоятельным; его грабили банды докторов; оно более ни у кого не вызывало уважения, если не считать, разумеется, моих дорогих Пьеро, Анны и Джанни.
Мои родители выписали хирургов из самого Парижа. В моей комнате вечно торчал какой-нибудь бородатый важничающий лекарь, тыкающий пальцами в мое бедро или запихивающий какую-нибудь гадость в мешочек, который потом прикладывал к моему колену, или затягивающий меня в кожаный корсет, от которого у меня ныла вся нижняя часть тела. Но хуже всего мне приходилось, когда они пускали в ход кулинарные методы лечения, намереваясь горячим жиром вернуть мне здоровье. Я пыталась скрыть унижение, рисуя сатирические скетчи этих экстравагантных и нелепых мучителей. И еще я старалась умерить свою боль, изображая поднимающийся от моей ноги дым и кошек, обитающих в Палаццо Эспаньол, которые оставили свои насиженные местечки в кухне и спешили ко мне в комнату, чтобы посмотреть, что такого вкусненького здесь жарится.
Но колоритные лекари с бутылочками толченых многоножек – не говоря уже о моих тайных скетчах – так и не смогли восстановить в глазах родителей мой прежний образ
В тело их дочери вселилась калека. Должно быть, мои родители восприняли это как оскорбление памяти прежней
И тогда я поняла, что в глазах людей, подобных Чиаре Фоскарини, уродство превращает вас в идиотов. Я опустила взгляд на рисунок, лежавший у меня на коленях. И действительно, на этих карандашных набросках меня, девятилетнюю девочку, засунули в крошечную коляску для новорожденных. И даже когда я выбиралась из нее на другую страницу, все равно там представала жалкая калека, смешно и нелепо ковыляющая на своих кривых ножках.
Видите, я вновь говорю о Марчелле-калеке в третьем лице, даже о нарисованной собственными руками. Потому что иногда и мне удавалось отстраниться от изуродованного тела Марчеллы, и тогда я видела, как
Говорят же, что калеки – это порождения дьявола.
Но своим уродством я, естественно, была обязана Мингуилло. В те дни я обыкновенно рисовала его в виде лишенной шерсти черной собаки, но только сзади, так что лица его не было видно.
Только один Пьеро не собирался сдаваться, настойчиво советуя моей матери «приструнить мальчишку». Он угрюмо покачивал головой и мрачно ронял:
– В следующий раз все может закончиться гораздо хуже.
Но мои родители честно старались забыть, почему я стала калекой, иначе неизбежно встал бы вопрос – а что они сделали, чтобы защитить меня? Хуже всего было то, что народная мудрость гласила: любое создание – даже Мингуилло – не может быть зачато без прямого содействия его родителей, и все его будущие пороки гнездятся в их зародышевой плазме. Подобная нелицеприятная мысль приводила моих родителей в ужас, и они усиленно гнали ее от себя. В конце концов им удалось убедить себя, и они никогда не возражали посетителям, утверждавшим, что я уже родилась калекой и что уродство с рождения было неотъемлемой частью моей натуры.
Мой карандаш начал обнажать страх в глазах людей, смотревших на меня – на меня, беззащитное создание, неспособное внушить ужас кому бы то ни было. Даже мои волосы и те были мягкими, как цыплячий пух. Хрящи моего носа просвечивали на солнце. Но, как я начала понимать, именно это и пугало людей: создания, которые заведомо слабее их, и встречающиеся реже, чем им подобные. Я рисовала карикатуры с элегантными бабуинами, глаза и хвосты которых искажал страх и которые удирали сломя голову от крошечной мышки с моими чертами лица, передвигающейся в инвалидной коляске.