Тут старшой и вовсе разрыдался. Причитал, кляня немилостивую судьбу, сурового родителя, татар и горькую соль. Только себя да царицинское кружало забыл повиноватить.
Татары и соль с возов вываливать не стали – от кого уходить-то? Потащились дальше прежним порядком, только с новыми хозяевами и не в родную сторону.
Семён шёл постный, твердил умную молитву, убеждая себя, что по греху и наказание, а в душе и сейчас горя не чуял. Не плакалось по дому. Только Воронку было жаль. Воронке теперь тяжеленько приходилось: прежний путь, какой ни есть, а всё катанный. И Гришка пленный на возу растянулся, плюётся сквозь палёную бороду, вопит на татар непотребными словами. Набольший татарин Едигей по-русски малость кумекает, так подъедет на рыжем коньке, снимет с бритой головы лисий треух, пот утрёт и скажет:
– Молодца, урус! Хорошо орёшь. Ори ещё.
– Молчал бы, морда бусурманска! – ярится Гришка. – Кто вам, собакам, позволил проезжающих зорить? Ваш ханок государю присягал в мире жить, а вы, гадючьи дети, что творите?
– Ай, ай!.. – скалится Едигейка. – Мы с белым царём живём в мире. Никого не зарезали, никого не стрелили. Это ты, борода, нас стрелил.
– Обоз почто разбили, злодеи?
– А зачем один степью ходил? Степь большая, много людей бродит. Русский царь в нашу степь калмыцкого нойона пустил. Русский царь в нашу степь башкирских тарханов пустил. Много в степи плохих людей стало, зачем один ходил?
– Да это Васька, выродок, дурья башка, велел. Чтоб с него черти кожу содрали и на барабан напялили!
– А зачем дурака слушал?
Тут уж Гришке крыть нечем, разве что снова лаяться.
– Тебя повидать хотел.
– Смотри, – соглашается Едигей, утираясь малахаем.
– Ну ты, молодца, широка лица, – дразнит пленник, – глаза заспал, нос подковал. Потому у вас и бабы нерожалые – как этакого красавца увидят, так у них со страху выкидыши приключаются.
– Хорошо орёшь, – соглашается Едигей. – Я тебя продавать не стану, оставлю себе. Будешь баранов пасти, а в праздник байрам людей веселить.
– Смейся, смейся, харя! – рычит Гришка. – Куда ты тут денешься? К хивинцам не уйдёшь, они тебя на кол посадят, а к кумыкам тебя не пустят – Волга на пути, там остроги стоят, не пройдёшь с грабленым. Лучше отпусти нас поздорову.
– Я тебя не держу, – жмёт плечами татарин. – Иди.
– У, паскуда! – Гришка елозит связанными руками по телеге. – Так бы тебе морду и раскровянил!
Едигей хлещет конька, скачет вдоль обоза, а сам то ли кричит что-то своим людям, то ли песню татарскую тянет – не поймёшь.
Таким ходом неделю тащились. На третий день Гришка присмирел, стал на волю проситься. Едигей велел развязать, всё одно по степи далеко не убежишь, тем паче что никто из мужиков не знал, куда их волокут. Догадывались только, что катятся вдоль Волги вниз.
На осьмой день появились над степью белые морские птицы, запахло водным простором. Знать, море близко, а где море, там остроги и стрельцы. Налево – Яицкий городок, направо, на Бучан-реке, – Красноярский. А татаре спокойны, словно там не русские города, а ихние татарские юрты.
В ту же ночь в пленниках обнаружилась недостача: Гришка Огурец и Зинка Павлов тихим обычаем утекли в степь. Едигей погоню выслал, а остальной обоз понукать принялся; видать и ему боязно стало.
Пленники весть по-разному приняли. Братаны Коробовы вовсе присмирели, не смели поднять голов и ждали неминучей казни за чужой грех. Васятка, напротив, приободрился, заговорил смело:
– Огурец – парень не промах, я его недаром с собой взял. Он из Астрахани солдат приведёт, и они нас ослобонят.
– Как же, приведёт!.. – чуть не плакал Игнашка. – Держи карман шире! Сам сбежал – и довольно. Всем вместе тикать надо было!
Впереди серой стеной поднялся камыш. Лето ещё в начале, а здесь камыши уже отцвели, шуршат на ветру пышными метёлками. Сначала Семён не понял: откуда в сухой степи этакая прорва камыша, а потом догадался – дороги дальше нет, морской берег это. Хотя тоже, одно название, что берег – моря не видать, сколько глаз берёт – всюду камыши. Стебли на косую сажень подымаются, человека среди них и не заметишь, с головой хоронит.
Зачавкала под лаптями солёная вода, сочно затрещал ломаемый камыш, и мигом исчезли из виду и люди, и кони, и повозки. Теперь их ни стрельцы, ни казаки, ни сам царь морской не найдёт. Болотистые черни на сто вёрст тянутся, от Ахтубы-реки до самого Яика.
На сухой песчаной полосе остановились, стали ждать. Три дня с места не страгивались, и от того бездельного ожидания даже Семёну заплохело. Похилилось былое бесчувствие, заскорбела душа. Начал молиться горячо за странствующих и путешествующих и во узах томящихся: особо богоматери и святой заступнице Анастасии Узорешительнице.
Не дошла молитва. На четвёртый день Едигей велел соль с телег снимать и волочь мешки в глубь камышей. Сквозь черни ломились версты полторы: когда по колено в воде, когда по брюхо, а где и посуху. Наконец выползли к открытому месту. Дохнул в лицо лазоревый простор, закружил с непривычки голову, ослепил брызжущими бликами. Море – это тебе не речка, не мельничий пруд, море много казистее.
Невдалеке от берега под прикрытием малого островка ожидал корабль. Прежде Семён только рыбацкие лодки видал да угловатые дощаники, что поперёк Волги бродят, а тут узрел настоящее торговое судно. Обводами кругло, а днище плоско, чтобы на мелких местах камни не цеплять.
Первый раз Семён встретил торговую гилянскую бусу и сразу понял свою судьбу. Не видать ему больше родного села и немилой жены, а плыть за море в бусурманские страны, в тяжкую неволю.
С бусы лодку спустили, приняли соль. Пленников татаре погнали за останними мешками. Шли потные и злые, облепленные слепнями. По черням бродить – это не блины на Масленую отведывать. Устали мужики, устали и татаре. Камышами идучи, широко растянулись, потеряли друг друга из виду. Да и глаза натрудились за пленниками надзирать.
И тут Семён понял: сейчас или никогда. Улучил минуту, шагнул в сторону и залёг в камышах. Стража мимо прошлёпала – не заметили. Очутился Семён на воле, по шею в солёной воде, зажатый меж морем и степью, где рыскали Едигеевы сыщики.
День Семён хоронился в чернях. Трудно было: кругом вода, а пить нечего – горько. Кто ж мог помыслить, что столько этой соли треклятой по миру раскидано? И харчей Семён не припас: хоть улитку морскую жуй с голодухи.
За ночь Семён хотел уйти подальше от татарского табора, но вместо того едва не утоп в подвернувшейся яме. А под утро вспугнул выводок диких свиней. Свиньи всполошились и шум на всё море подняли. Кабы не тьма, точно словил бы его татарский князишко. Но сейчас свиньи чесанули в одну сторону, а Семён – в другую. И чем они тут только живы, дьяволы тьмочисленные? Где пить берут? Или из моря пьют, а потом ходят засоленными, как ветчина, что и солонины с них готовить не надо, а можно прямо в бочонок гнетить? Да нет вроде, свинья как свинья, дома, в Саповом бору, такие же водятся.
Семён вернулся и осторожно пошёл по просеке, проломленной вспугнутым кабаньём. Так или иначе, но не могут же звери век в солёной воде сидеть? В степь полевые свиньи не ходят, волки их там живо поприедят. Значит, удастся выйти к какому ни есть, но сухому и скрытому месту. А может, и к родничку след выведет, к водопойной речушке.
Солнце ещё не показывалось, но уже разукрасило небеса густым брусным цветом, тростник высветился чёрными полосами. Небо порозовело, рассветный ветерок качнул метёлками камыша, смутно прошелестев по черням. Первый яркий луч кольнул глаза, закружил пляску света и теней. Человеку, скрытому в болотной траве, и без того дальше носа ничего не разобрать, а тут и вовсе неудобьсказуемое буйство началось. Кто и умеет ходить в камышах – всё одно закружит.
Семён упорно ломился по кабаньей дорожке, и впрямь нелёгкая вынесла его на сухой островок. Чёрные и жёлтые полосы обезумело качались перед воспалённым взором, и потому Семён сначала разглядел лишь серую тушку заваленного подсвинка и долго не мог понять, отчего тот лежит на боку и почему не убегает, созывая на Семёнову голову Едигеевых ловцов.